Действительно, после отъезда Маши жизнь Леонтьевых стала рушиться. Через несколько месяцев опять заболела Лиза, вернулись и признаки умственного помешательства. Стало ясно, что оно будет повторяться и усиливаться. Да и сам Леонтьев заболел. Климат Эпира — самого влажного региона Греции — был неблагоприятен для склонного к легочным заболеваниям Константина Николаевича. Он начал кашлять и, что еще хуже, страдать от приступов «турецкой лихорадки». Леонтьев написал просьбу о переводе в другое место, но на быстрое решение этого вопроса рассчитывать было нечего. В письме племяннику (брату Маши) он писал: «А я, брат, все болею… Лихорадка изнурила меня до того, что я на днях, как только будет сила сесть на лошадь, уеду из Янины»
[372].
В декабре Леонтьев с Лизой перебрались в Арту — небольшой городок неподалеку, где место было «не такое лихорадочное». Там же встретили и новый, 1870 год. В хронологии своей жизни Леонтьев записал: «Печальная зима». Чтобы отвлечься от всё чаще охватывающей его тоски, он пытался работать, написал очередной «восточный» рассказ — «Поликар Костаки», который Катков напечатал в «Русском вестнике». Тогда же Леонтьев начал писать «греческую повесть» «Аспазия Ламприди».
С наступлением весны Леонтьевы вернулись в янинский дом. Летом к ним вновь приехала Маша, но в этот раз не было ни пикников под платанами, ни смены нарядных платьев. Леонтьев был изнурен лихорадкой, издерган и мрачен, а вскоре и к Елизавете Павловне вернулась ее болезнь. Приступы помешательства становились все длиннее, и ранней осенью Леонтьев решил отправить жену к ее родным, в Одессу, надеясь на помощь одесских докторов и более благоприятный климат. Сопроводить Лизу взялась Маша.
Сам Константин Николаевич уехал на Корфу и провел там несколько месяцев. На этом греческом острове лихорадка его отпустила, он окреп. Но в ноябре Леонтьев вынужден был вернуться в Янину — дела службы требовали его присутствия. Летом 1870 года предгрозовая политическая атмосфера разразилась войной между Францией и Пруссией, что осложнило дипломатическую обстановку. Надо сказать, что в результате этой войны расстановка сил в Европе несколько изменилась. Канцлеру Горчакову удалось аннулировать ту статью Парижского трактата, что запрещала России иметь военный флот на Черном море.
Леонтьев, оставшийся один, все свое время теперь отдавал службе и литературе; «об увеселениях я думать перестал», — писал он матери. Феодосия Петровна корила сына за то, что отослал от себя больную жену. Константин Николаевич объяснял свое решение: «Я убедился, что присутствие мое ей пользы не делает; а мне ее постоянная раздражительность не дает заниматься делом, к<ото>рое служит на ее же содержание, на ее лечение, на ее спокойствие, по крайней мере, вещественное. — Если я не сумел успокаивать и утешать ее во время физических страданий, мой долг, по крайней мере, позаботиться об ее… матерьяльном благоденствии… Вы видите и слышите, как идет моя служба. — Литературные дела хотя и не так идут, как бы я заслуживал (скажу без ложной скромности); по крайней мере везде мои сочинения охотно печатают, и если я печатал в этот год меньше, чем следовало, то этому нет иной причины, как эта болезнь ее, которая меня бесплодно сокрушала…»
[373]. Он посылал Лизе по 100 рублей в месяц — деньги по тем временам вполне достаточные для безбедной жизни.
Леонтьев не оставлял надежды уехать из Янины, но Стремоухое, ставший директором Азиатского департамента, сказал при встрече в Петербурге его брату, Владимиру Николаевичу:
— Пусть не торопится. Он на хорошем счету. Ему и до генерального консула недалеко… А если уж здоровье его совсем худо, пусть попросит несколько месяцев отпуска с сохранением двух третей жалованья — от департамента ему препятствий не будет…
На Леонтьева обратил внимание министр иностранных дел князь А. М. Горчаков. Он запомнил Леонтьева не только по его донесениям и отзывам о нем посла, но прежде всего благодаря Феодосии Петровне. Старушка случайно познакомилась с Горчаковым на одной из петербургских выставок. Они разговорились. Трезвый ум и благородные манеры Феодосии Петровны произвели на князя большое впечатление. Узнав, что консул Леонтьев — ее сын, он стал относиться к нему с особым вниманием. Более того, Феодосия Петровна так запомнилась ему, что он до самой ее смерти не раз спрашивал Стремоухова, в Петербурге ли мать Леонтьева, здорова ли, не нужна ли ей помощь. Видимо, было в этой женщине что-то особенное, если даже в старости она вызывала к себе интерес.
Однако свободной должности генерального консула не было, и Леонтьев ждал, понимая, что такая должность — не только продвижение по службе, но и большая зарплата (шесть тысяч рублей серебром в год), которая была ему необходима. По некоторым расчетам, его могли послать генеральным консулом в Прагу или в Рущук (на Дунае). Оба места вполне его устраивали, в том числе и тем, что были ближе к России, легче было бы навещать Лизу, старенькую Феодосию Петровну, да и литературные дела продвигались бы быстрее.
К сожалению, расчеты Леонтьева не оправдались. Очередной приступ лихорадки заставил его написать еще одно письмо послу с просьбой о переводе. Игнатьев предложил ему в начале февраля 1871 года временно принять консульство в Салониках (русские называли это место Солунь), где климат был лучше. Леонтьев, измученный болезнью, согласился.
Из-за хлопот с переводом он вынужден был отложить уже намеченный отпуск, когда собирался побывать у матери, а в конце февраля 1871 года 76-летней Феодосии Петровны не стало. Она жила тогда в Петербурге у Владимира Николаевича и Маши, но похоронили ее рядом с церковью в селе Велине, в 12 верстах от Кудинова. Перед смертью она звала Костиньку…
О смерти матери Константин Николаевич узнал еще в Янине. Поначалу он как будто бы не до конца осознал произошедшее. Горечь утраты пришла позже и уже не отпускала его до конца дней. Зимой же 1871 года обрушившиеся на него испытания — болезнь Лизы, собственное нездоровье, перемены по службе, долги — словно притупили его восприимчивость.
В конце марта Леонтьев сдал дела в Янине и в апреле приехал в Салоники.
В эпоху Византии этот греко-славянский город насчитывал свыше двухсот тысяч жителей и являлся вторым после Константинополя христианским центром империи. Но ко времени Леонтьева от былого греческого могущества не осталось и следа: в нем проживало около ста тысяч жителей, более половины составляли испанские евреи и основным языком города являлся ладино, значительная часть греков уехала, была продана в рабство или уничтожена за прошедшие века. В Салониках появился большой мусульманский квартал Ходжакасым, где проживали турки и отуреченные народы (уроженцем этого места станет знаменитый Мустафа Кемаль Ататюрк, с кем связаны колоссальные перемены в жизни Турции). Но в целом город был более европейским, нежели остальные места службы Леонтьева: улицы заполняли экипажи европейского образца, на берегу моря располагались вполне европейские виллы, у многочисленных магазинов толпились люди, одетые чаще в нелюбимые Леонтьевым сюртуки, чем в фустанеллы… «К. Н-ч с самого приезда туда возненавидел самый город»
[374], — вспоминала Маша.