Афонский год был очень труден для Леонтьева. Жизнь на Святой горе сурова. Он мало ел и мало спал — наравне с монахами. Заутрени начинались затемно, около пяти часов утра. Праздничные всенощные службы длились всю ночь. Леонтьев не мог привыкнуть к монастырской скудной и грубой пище — он слабел, страдал желудком, головокружениями, как вспоминал позже, «рыбная пища изнуряла меня до того, что я ходить почти не мог…»
[414].
Несколько раз, почувствовав, что еще немного, и он сляжет, Константин Николаевич ездил в близлежащие городки Каваллу и Серрес, чтобы подкрепить себя мясной пищей. Но это были редкие послабления: он упорно готовил себя к иночеству, к тому, чтобы стать одним из монахов-афонитов — «людей разных наций, простых или ученых, бедных или когда-то богатых в миру, которые столько молятся и трудятся, так мало спят, так много поют по ночам в церкви и постятся…»
[415].
Аскеза же перед Пасхой, в Великий пост, была особенно сурова. «Церковные службы, и в обыкновенное время, по нашему мирскому суду, слишком долгие и слишком частые, во время поста наполняют почти весь день и всю ночь; ограничение в пище доводится до самого крайнего предела»
[416], — писал Константин Николаевич. Он вспоминал, что иноки при начале Великого поста приветствовали друг друга так: «Желаю тебе благополучно преплыть Четыредесятницы великое море!»
[417]И он, испытавший эту афонскую аскезу на себе, восклицал: «Истинно великое море! Море голода и уныния, море усталости и насильственной молитвы, от которой, однако, сама совесть, сама личная воля не позволит отказаться без крайнего изнеможения!»
[418]
Говея на Страстной неделе, Леонтьев ничего не ел, кроме темного хлеба и кваса, и к Великому четвергу был так истощен и измучен, что не мог идти в церковь, лежал в своей келье. «Отец Иероним, сам изнеможенный и больной, пришел нарочно в мою келью и почти гневно прогнал меня в Церковь только на минуту, чтобы приложиться по Афонскому обычаю к иконе, на которой было изображено Распятие, — вспоминал Константин Николаевич свой первый опыт монастырской жизни. — Я с трудом подчинился. — Я помню, какие телесные муки я вынес три ночи подряд на этой Страстной неделе; три ночи подряд О. Иероним заставлял меня ходить на бдения, которые длились по 8 и более часов. — На последнюю заутреню (под Пасху) мне сделалось уже до того дурно, что О. Макарий вышел из алтаря и велел монаху увести меня и положить в постель, и я лежал, а этот монах читал мне причастные молитвы. Такие понуждения духовной любви превосходили, однако, мои телесные силы… — Я мучался нестерпимо на Афоне то тем, то другим…»
[419]
Еще труднее давались ему духовные изменения. Отец Иероним помогал ему перебороть себя. «Твердый, непоколебимый, бесстрашный и предприимчивый; смелый И осторожный в одно и то же время; глубокий идеалист и деловой донельзя; физически столь же сильный, как и душевно; собою и в преклонных годах еще поразительно красивый, отец Иероним без труда подчинял себе людей, и даже я замечал, что на тех, которые сами были выше умственно и нравственно, он влиял еще сильнее, чем на людей обыкновенных. Оно и понятно. Эти последние, быть может, только боялись его; люди умные, самобытные, умеющие разбирать характеры, отдавались ему с изумлением и любовью, — вспоминал Леонтьев. — Я на самом себе, в 40 лет, испытал эту непонятную даже его притягательную силу»
[420].
Леонтьев был не единственным мирянином в монастыре — приезжали купцы и крестьяне, прибыли двое-трое дворян из России, приходили греки из окрестных селений, молдаване с Дуная… Для всех старец находил слова ободрения на духовный подвиг; Леонтьев же часто беседовал с ним подолгу — о вере, монашестве, загробной жизни, дьяволе. Старец даже обсуждал с необычным монастырским гостем статьи Хомякова и Герцена, рассказывал о своей молодости и прошлой мирской жизни.
Отец Иероним говорил тихо, ровно, редко улыбался, никогда не шутил, но и огорчения на его лице было трудно заметить. Похудевший Константин Николаевич его «трепетал», чувствуя в нем ту аскезу, к которой сам не был способен. Много лет спустя в одном из писем Леонтьев не без восхищения вспоминал его: «Для меня отец Иероним Афонский был и катехизатор, и старец
[421] … <… > У Иеронима были оба ума — и теоретический, и практический, он и рассуждал замечательно, и делал дело превосходно, и учил общему, и руководил частностями»
[422].
Но проще ему было общаться с ближайшим учеником отца Иеронима, «покорным ему пострижеником и сыном», отцом Макарием: «Это был великий, истинный подвижник и телесный, и духовный, достойный древних времен монашества и, вместе с тем, вполне современный, живой, привлекательный, скажу даже — в некоторых случаях почти светский человек в самом хорошем смысле этого слова, то есть с виду изящный, любезный, веселый и общительный»
[423]. В тяжкие минуты Леонтьев не раз приходил к отцу Макарию за помощью, и не раз он слышал от монаха:
— Понудьте себя, — только понуждающие себя восхищают Царствие Небесное.
И Леонтьев понуждал себя, день за днем.
Тогда, в Руссике, Леонтьев задумал православный роман, рассказывающий о религиозном перерождении, и отец Иероним поддержал эту его идею. Такой роман не был написан. Леонтьев в конце жизни спрашивал себя, почему этот план не сбылся: Бог ли не допустил или он сам не смог выполнить задуманного? Рассказать о пережитом перевороте казалось важным. «Хочется, чтоб и многие другие образованные люди уверовали, читая о том, как я из эстетика-пантеиста, весьма вдобавок развращенного, сладострастного донельзя, до утонченности, стал верующим христианином и какую я, грешный, пережил после этого долголетнюю и жесточайшую борьбу, пока Господь не успокоил мою душу и не охладил мою истинно сатанинскую когда-то фантазию»
[424], — объяснял позднее Леонтьев.