Отложив «романные» планы, он решил написать о своей афонской жизни в жанре писем, чтобы повествование воспринималось как нечто глубоко личное, а потому убедительное. Своим адресатом Леонтьев представлял Машу, продолжая начатый с нею спор об иночестве. Сам Константин Николаевич рассказывал о замысле писем так: «Это письма человека нашего времени, искренно и даже пламенно обращенного в Христианство и желающего обратить на тот же путь и любимую когда-то женщину»
[425].
«Письма с Афона» при жизни Леонтьева не были напечатаны
[426]. В 1886 году больной Леонтьев, отчаявшись «пристроить» «Письма…» для опубликования, хотел подарить их Маше, но та отказалась — боялась потерять рукопись, живя «на чужих хлебах». Леонтьев, обиженный этим отказом, сжег письма, и они считались утраченными. К счастью, уже после смерти автора их рукописная копия (Машиной рукой) была обнаружена в библиотеке Московской Духовной академии, и они были изданы. Сохранились четыре «Письма…», но первоначально их было больше.
«Письма с Афона» Леонтьев задумал в монастыре, а закончил позже, в Константинополе. Они выразительно рассказывают, с чем сражался Константин Николаевич в тот трудный и важный для него год. Вот несколько характерных цитат:
«Уничтожь в себе волю! Тебе не хочется сегодня молиться? Молитвы тебе кажутся сухими; они ничего не говорят твоему воображению и сердцу. „Молись! — говорит духовник. — Поверь мне, сын мой, что начнешь ты с досадой и тоской, а встретишь потом одно или два слова в этих заказных молитвах, от которых вдруг раскроется душа твоя в радости и ты будешь утешен и награжден тут же за твое усилие“. И это правда. Я это сам испытал…
Уничтожь в себе волю! Ты хочешь спать? Звонят к заутрене в полночь. Ты хочешь есть? Потерпи. Ты хочешь разговаривать вечером с другом, особенно если ты молод? Старый батюшка, старший духовник, обходит коридоры и стучит в вашу дверь, предлагая разойтись и недоговариваться по неопытности до предметов, которые могут после смутить вас и быть вам вредны. Хочешь ты прочесть новую книгу? Без благословенья нельзя. Сижу я теперь, перед вечерней, в моей келье; минута свободная нашлась. Я видел у приезжего мирянина, кажется, хорошую книгу на столе; духовную, вероятно, книгу, писанную светским человеком: „Сущность христианства“. Отчего бы не прочесть ее? Но духовник, измученный недугами и бдением ночным, лег отдохнуть. Старец мой (особый наставник иноческой жизни, которому я поручен) занят теперь делом. Я не смею прочесть эту книгу. Потом, улучив минуту, прошу благословить. „Нет благословения читать тебе эту книгу“»
[427].
«Знаешь ли ты, например, что за наслаждение отдать все свои познания, свою образованность, свое самолюбие, свою гордую раздражительность в распоряжение какому-нибудь простому, но опытному и честному старцу? Знаешь ли, сколько христианской воли нужно, чтобы убить в себе другую волю, светскую волю?..
Я улыбаюсь отсюда, воображая твой гнев и твое удивление при чтении этих моих строк…»
[428]
Итак, Леонтьев методично убивал в себе волю. Его мистический опыт начался с ужаса смерти (впрочем, как и у Августина Блаженного, которого подтолкнул на христианский путь страх смерти и будущего Высшего суда, как и у многих, многих других), его вера основывалась на страхе Божием (Леонтьев считал страх корнем религиозной веры), а воцерковление заключалось в отказе от собственной воли. Это был тяжелый путь. Для гордого, умного, светского человека (гедониста в придачу!) смириться, признать над собой внешний авторитет — почти невозможное самоотвержение. И давалось оно Леонтьеву ох с каким трудом!
В написанном через несколько лет эссе «Мое обращение и жизнь на св. Афонской горе» Леонтьев объяснял, как его гордый ум мог прийти к нерассуждающей вере:
«Что мне за дело до всех этих великих умов и открытий! <…> Они меня уже ничем не удивят… Я у всех этих великих умов вижу их слабую сторону, вижу их противоречия друг другу, вижу их недостаточность. Может быть, они и умом ошиблись, не веруя в Церковь; математически не додумались… упустили из вида то и другое… И если уж нужно каждому ошибаться, то уж я лучше ошибусь умом по-своему, так, как я хочу, а не так, как они меня учат ошибаться… А мне отраднее и приятнее ошибаться вместе с апостолами, с Иоанном Златоустом, с митрополитом Филаретом, с отцом Амвросием, с отцом Иеронимом Афонским, даже с этим лукавым и пьяным попом (который вчера еще, например, раздражил меня тем-то и тем-то), чем вместе со Львом Толстым, с Лютером, Гартманом и Прудоном… <…>
Вот как и гордость моего ума может привести ко смирению перед Церковью. Не верю в безошибочность моего ума, не верю в безошибочность и других, самых великих умов, не верю тем еще более в непогрешимость собирательного человечества; но верить во что-нибудь всякому нужно, чтобы жить. Буду же верить в Евангелие, объясненное Церковью, а не иначе.
Боже мой, как хорошо, легко! Как все ясно! И как это ничему не мешает: ни эстетике, ни патриотизму, ни философии, ни неправильно понятой науке, ни правильной любви к человечеству»
[429].
Не трудно принять чужую мысль, если она кажется тебе истиной. Смирение же Леонтьева — иного рода: веруя в духовный авторитет, он подчинялся ему даже против своего разума, вопреки обретенному жизненному опыту, привычкам и вкусам. «…Я с радостью падаю в прах перед учением церкви, даже и тогда, когда оно мне кажется не особенно разумным (Credo quia absurdum)
[430] …»
[431] — признавался самолюбивый Леонтьев.
На деле смирение давалось Леонтьеву тяжело, с борьбой, но уехал русский консул с Афона уже не рационально мыслящим деистом, а православным человеком. Он вспоминал: «На Афоне внутреннее состояние мое было ужасно; оно было гораздо хуже московского; я не хотел умирать и не верил, что буду еще жить, я думал, что меня все забыли и сам искал только забыть всех; но я со скрежетом зубов, а не с истинным смирением покорялся этой мысли о забвении мира и смерти… Я не мирился с нею; я думал больше о спасении тела своего, чем о спасении души; и только чтение духовных книг и беседы Иеронима и Макария поднимали меня на те тяжкие, тернистые высоты христианства, на которых человек становится в силах хоть на минуту говорить себе: „чем хуже здесь, тем лучше: так угодно Богу; да будет воля Его…“»
[432]