— Доктор Голяховский (он единственный выучил, как произносить мою фамилию), мы с доктором Лёрнером хотим перевести вас временно в научную лабораторию. Вы освобождаетесь от ведения больных на этажах, но будете продолжать дежурить.
Он описал мои обязанности в лаборатории: делать на кроликах и собаках экспериментальные операции по соединению вен фибиновым клеем вместо обычных швов, и тут же познакомил с руководителем лаборатории доктором Гидеоном Гестрингом.
Ох, как я рад был хоть на время избавиться от части непосильных нагрузок! А что касалось экспериментов, то я раньше много делал их в Москве для диссертаций и оперировал на собаках. Так что работа была мне знакома.
Научные традиции в нашем госпитале имели глубокие корни: именно в этой лаборатории был впервые открыт знаменитый резус-фактор крови, без определения которого теперь не делается ни одно переливание крови (на макаках породы «резус», откуда и название); у нас впервые стали успешно лечить антибиотиками эндокардиты — воспаления внутренней оболочки сердца; были сделаны серьёзные открытия в педиатрии. Но всё это было в далёком прошлом — лег двадцать-тридцать назад, а то и раньше. Теперь научная лаборатория занимала несколько комнат в подвале госпиталя, и ещё в виварии сидело несколько кроликов и собак. От этого в подвале сильно пахло псиной. В комнату, соседнюю с виварием, теперь временно въехал я.
Сколько уже передо мной в Америке проходило разных интересных людей! Но доктор Гидеон Гестринг был одним из самых необычных. Это был пятидесятипятилетний великан с громоподобным голосом и неизбывной энергией, урождённый любитель всяких приключений. Еврей из Вены, он в 1930-е годы, в детстве, попал в Палестину — иммигрировав с родителями от нацистов; подростком он уже сражался там за образование Израиля; в восемнадцать стал одним из первых лётчиков-истребителей Израиля, много раз отличался бесстрашием на войне и был награждён; потом вернулся в освобождённую Вену, закончил там медицинский институт и стал доцентом-нейрохирургом. Там он женился на русской красавице (где нашёл?), такой же крупной и такой же любительнице приключений, они много гоняли по всему миру на мотоцикле, у них родились три сына-великана. Почему-то он переехал в Америку, сдал экзамен, но работать врачом не стал и теперь вёл ту нашу крошечную научную лабораторию в примитивных условиях. Но это не уменьшало его энтузиазма: он и научную работу делал так решительно, как будто летел на сражение.
Кроме него, был там лаборант Аби, тридцати лет, с корнями происхождения из чёрных абиссинских евреев. В нём странно сочеталась типичная внешность чёрного с невероятной еврейской религиозностью, он всегда был в ермолке и соблюдал все еврейские ритуалы и праздники. Был ещё чёрный служитель вивария, сорока лет. Вот и я попал туда, четвёртым, под начало необыкновенного руководителя. Куда только судьба меня не заносила!
Продолжаю писать книгу
Как я ни был занят, как ни уставал и недосыпал, я всё-таки продолжал писать книгу воспоминаний «Русский доктор». Делать это приходилось урывками, не чаще, чем один-два вечера в неделю. Работать над рукописью таким образом было тяжело, мысли прерывались и их надо было снова связывать. Но думал я о книге почти постоянно, даже на дежурствах. Иногда какие-то обрывки мыслей и воспоминаний приходили буквально на бегу по коридорам госпиталя. Я останавливался, записывал в блокнот пару слов — между медицинскими записями для памяти — и продолжал бежать по делам.
Потом я часто не помнил и не понимал некоторые из этих коротких записей. Но чем тяжелей мне было, тем больше мечтал увидеть свою книгу опубликованной. Когда я стал резидентом и вынужден был делать работу, с которой начинал тридцать лет назад, мне пришлось выполнять сотни мелких поручений, глотать обиды, переносить непонимание, смирять себя на каждом шагу, чтобы не показать свой опыт и не высказывать своего мнения. И во мне вздымалось желание эгоистического «Я» когда-нибудь показать эту книгу коллегам, чтобы они узнали, кто я был на самом деле. Так мечта о книге была и надеждой, и утешением.
Уже давно я ждал, когда мой издатель прочитает первую половину рукописи: важно было знать его мнение, учесть замечания при обработке второй половины. Но всё двигалось значительно медленней, чем хотелось. И вот я дождался встречи с ним: он пригласил меня в ресторан «Библиотека» на 92-й улице Бродвея. Прямо с дежурства, в своём белом резидентском пиджаке, я приехал туда. Ресторан оказался маленькой дешёвой забегаловкой — название странно не подходило к нему. Но я уже привык, что у американцев нет вкуса на представительство, респектабельность европейцев им чужда.
Хотя я понимал, что свободен от цензуры, но в памяти всё тлел старый огонёк неприятных ощущений от разговоров с советскими редакторами, от их бесчисленных сокращений и диктаторского нельзя. Несвобода писательства в России была страшней самого мрачного воображения и смешней любого гротеска.
Ничего подобного Ричард Мэрек мне не сказал, мы обсуждали детали того, что я сам хотел написать. Он был доволен прочитанным и предложил:
— Вы должны продолжать историю до самого конца — до устройства здесь. Американский читатель любит прочесть историю всю, от начала до конца. Расскажите, как вы и ваша семья устроились здесь.
— Нет, я не могу это сделать.
— Почему?
— Моя жизнь в России и моя жизнь в Америке настолько непохожи, что их невозможно втиснуть в одну обложку. Пушкин писал: «В одну повозку впрячь не можно коня и трепетную лань».
— Почему нет? Вы были доктором там — вы стали доктором здесь, вы были писателем там — вы стали писателем здесь. Дело в вас — всё ясно и просто.
Я слушал и поражался: вот, оказывается, как всё просто — доктор — доктор… что стоит за этим, какая глыба сдвижения миров! Этого не понимал даже он — интеллигент с литературной подкладкой. Что же тогда поймут более простые читатели? Я сказал:
— Может быть, сам по себе я в душе изменился немного, но это потому, что мне удалось выстоять напор нового и устоять. Нет, Ричард, там и здесь совсем не одно и то же. Это разные миры, и они вызывают разные мироощущения. Рассказывая американцам свою прежнюю историю, я стараюсь показать им Россию через призму моего восприятия. Если я стану писать о своей жизни здесь, то это будет отражение моего восприятия Америки и ещё — восприятие Америкой меня самого.
Он задумался на несколько секунд:
— Ну, что ж, может быть, вы и правы. Пишите вашу историю до отъезда из России. А если книга будет иметь успех, мы с вами немедленно договариваемся о второй книге.
Я постарался придать лицу выражение наибольшей наивности:
— Ричард, я знаю, что книга будет иметь успех. А иначе бы вы её и не взяли.
В ответ он рассмеялся:
— Откровенно говоря, я тоже так думаю. Значит, придётся вам писать вторую книгу.
Идя домой, я вспоминал, как легко говорить с американским издателем, как свободно! — хорошо быть свободным в своих мыслях, высказываниях и писании. Ведь он почти сразу предложил мне писать вторую книгу, о чём я даже и не думал. Кто не испытал гнёта цензуры, никогда не поймёт этого воздуха свободы творчества.