Когда Гестринг приехал с аэродрома на своём большом старом «Кадиллаке», он с хохотом объяснил всем собравшимся в аудитории:
— Что, напугал вас? Ну, извините — я не хотел. Всё очень просто: в горизонтальном полёте, как низко я ни спускался, у меня не было нужного вида на госпиталь. И поэтому я не мог сделать хорошую фотографию. Тогда я решил сфотографировать его под острым углом, прямо по ходу самолёта. Но чтобы поставить самолёт под острым углом, я должен был подняться высоко и потом пикировать вниз — вот и всё объяснение.
Оказывается, не только он пикировал, но ещё и был занят в это время не управлением самолёта, а фотографированием. Вот отчаянная голова!
А фотографии получились действительно прекрасные.
Его потом таскали в полицию, но своей громкой убедительностью и неугасимой радостью жизни он умел всех расположить к себе и отделался небольшим штрафом. Гестринг был натура артистическая и сумел уловить артистизм и во мне. Как-то, обсуждая проблемы наших экспериментов, я нарисовал быстрый скетч того, о чём говорил. Гестринг сказал:
— Владимир, ты же художник!
— Я всю жизнь рисую.
— Можешь ты по этапам нарисовать наши операции?
— Могу. Я могу нарисовать шарж на вас, как вы пикируете на самолёте. Хотите?
— Нарисуй.
Я действительно умею неплохо рисовать, и в портретах с натуры мне удаётся ухватить сходство и характер. Я тут же сделал с него карандашный набросок и через четверть часа принёс ему готовый шарж: он, громадный, в кабине маленького самолёта, почти полностью из неё вывалившись, фотографирует наш госпиталь внизу.
— Слушай, это же здорово! — он громогласно хохотал и прикрепил рисунок на стену.
Я сделал рисунки-схемы наших операций на сосудах.
— Владимир, ты даже сам не знаешь, какой ты художник!
Гестринг «открыл меня» — он с гордостью открывателя поспешил рассказать это своему другу Лёрнеру. С одобрения Гестринга я тайком стал зарисовывать наших аттендингов и резидентов, а он показывал их Лёрнеру и другим — те хохотали. Лёрнер был человек с юмором, он заинтересовался мной, стал приглашать меня на ланчи в госпитальный кафетерий. Мы теперь часто сидели вместе и разговаривали о многом. Благо при работе в лаборатории у меня было на это время. Резиденты-индийцы смотрели на меня с ревнивой завистью.
Шаржей накапливалось довольно много, и как-то Лёрнер предложил:
— Доктор Владимир, почему бы вам не нарисовать галерею шаржей на всех нас?
Хотя индийцы и гаитяне это не очень одобряли, но терпели, видя к этому интерес начальства. Я сделал шаржи на Лёрнера, Рекену и многих других. Департамент заказал для них деревянные рамы, и их развесили в библиотеке. И вот, насколько я знаю, уже восемнадцать лет они висят в библиотеке того госпиталя. Так осталась в Бруклине галерея моих рисунков. А мы с Робертом Лёрнером стали с тех пор близкими друзьями.
Гидеон Гестринг как жил, так вскоре и умер в своем стиле. У него была на ноге варикозная вена, и ему предлагали операцию. Сама операция нетрудная, но по какой-то причине он хотел, чтобы её сделали только в родной Вене, и уехал туда. Оттуда он звонил Лёрнеру, операция прошла удачно, но он не слушал рекомендации докторов и стал ходить с первого дня. И однажды, на четвёртый день, образовавшийся в месте операции тромб крови оторвался и закупорил лёгочную вену. Он умер от тромба почти мгновенно. Для всех нас это был удар. Лёрнер даже говорил:
— Я не могу поверить, что Гидеон умер. Такие жизнелюбы так не умирают. Это опять какой-то его трюк. Увидите, он скоро неожиданно явится, чтобы посмеяться над нами.
Но он не явился.
Всегда он думал об образовании тромба при наших экспериментальных операциях и предупреждал меня, чтобы они не образовывались. А что тромб может образоваться у него самого — не подумал. Наверное, надо было ему склеивать вену любимым его детищем — фибриновым клеем.
Снова отказы
По правде говоря, нам с Ириной нравилось жить вдвоём, без сына. Какую награду могут ожидать за свои труды родители, вырастившие ребёнка? — освобождение от него.
Теперь мы имели эту награду: свободу от сына впервые за двадцать пять лет. И это новое для нас состояние было прекрасно; даже несмотря на мою страшную перегруженность, мы всё-таки были вместе больше, чем когда-либо: мы были предоставлены сами себе. При лёгком американском быте, когда не надо тратить время на стояние в магазинных очередях и думать о копейке, мы теперь относились друг к другу ласковей и внимательней, мы не должны были отвлекаться на сына. Всё было снова как когда-то, в давно прошедшее и почти позабытое время.
Чтобы Ирина не скучала, когда я бывал на ночных дежурствах, я купил ей хороший приёмник — слушать классическую музыку; одна станция передавала ее целый день. Я старался звонить Ирине с дежурств по нескольку раз, хоть на пол минуты, чтобы ей не было грустно одной. А когда, усталый как пёс, я приходил домой, Ирина всегда старалась приготовить мне что-либо повкусней, устроить так, чтобы я расслабился и отдохнул. Теперь лучшие кусочки еды и лучшие чувства Ирины доставались мне, а не сыну.
Я говорил своим женатым коллегам-резидентам, которые жаловались, что у них совсем нет времени на семейную жизнь:
— Я, ребята, в лучшем положении, чем вы: я сначала вырастил сына, отдал его в медицинский институт, а уже после этого сам стал проходить резидентуру.
Они в ответ смеялись — их дети, если они и были, все находились в младенческом возрасте, и что такое отдать их в университет, этого они ещё понять не могли.
В ту пору стояла красивая поздняя осень, лучшее время года в Нью-Йорке, мы стали выезжать за город, чтобы полюбоваться красками природы, на «в багрец и золото одетые леса», как писал Пушкин. Нам нравилось ездить на своём новом блестящем «бьюике», мы уезжали километров на пятьдесят от города и брали с собой ланч. Гуляя вокруг озера Рокленд, я говорил Ирине:
— Помнишь, ты сомневалась, выдержу ли я хирургическую резидентуру? Как видишь, пока что выдерживаю не хуже других. А ведь начало — это всегда самое трудное. Я уже привык не спать по двое суток, привык растягивать на операциях крючки по пять часов подряд, бегать по распоряжениям старших, как затравленный заяц. Я теперь делаю своими руками всю ту начальную хирургическую работу, которую уже отвык делать за годы профессорства. В общем, я доказал, что могу выдержать резидентуру.
Ирина беспокоилась за моё здоровье:
— Но как долго ты сможешь выдерживать такую нагрузку? Всё-таки это не для твоего возраста.
— Ну что ты! — выдержу столько, сколько будет нужно. Только бы взяли меня в хорошую программу. У меня такое чувство, что на этот раз обязательно повезёт. Когда я раньше обращался к коллегам-ортопедам, они мне отвечали: сначала сдай экзамен и тогда приходи. Ну, вот: я сдал экзамен и даже уже начал резидентуру, я теперь законный американский доктор. И я не прошу ни о каких привилегиях, всё делаю на общих основаниях — как все. Найдутся же такие директора программ, которые могут по-деловому оценить мои рабочие качества — и в прошлом, и теперь. Особенно интересно было бы попасть на интервью в Ортопедический институт и поговорить с его новым директором доктором Фрэнкелем. Мне почему-то кажется, что он меня взял бы. А что! — на его месте я сам взял бы такого парня, как я!