Он не пугал меня, как тот консультант в НЙАНА, а говорил просто:
— На первых шагах тебе, да и всем вам придётся очень нелегко. Никому тут легко с самого начала не бывает. Я видел русских беженцев, которых было даже просто жалко, по-настоящему жалко — так им было трудно сначала. Но потом каждый всё равно находил своё место и свои деньги. И вы тоже найдёте. И всё будет о’кей. А если ты сумеешь стать ортопедическим хирургом, то будешь даже богатым — они зарабатывают больше всех других специалистов.
Перспектива разбогатеть была так далека от меня, что я только ухмыльнулся. Из многих его практических советов я твёрдо запомнил один:
— В Америке от работы не отказываются.
Это было то, что я решил для себя ещё заранее: если будет нужно, я стану делать любую работу, включая санитарскую. А потом буду постепенно подниматься до своего нового потолка — какого?
Я уже понимал, что мой 25-летний опыт работы в России и все мои академические титулы здесь стоят не очень дорого. У меня не было никакого чувства ложной гордости за прошлые успехи — всё это улетучилось в тот момент, когда в Вене я ощутил, что моя прошлая жизнь покинула меня. Мне нужно то, что надо здесь.
Как бы в подтверждение этому он добавил:
— Ты в России был вроде генерала или полковника. Теперь ты превратишься в сержанта. Но ты сможешь стать опять капитаном или майором. Только на этот раз у тебя уйдёт значительно меньше времени на прохождение служебных ступеней.
Ирина слушала напряжённо и засыпала хозяина вопросами:
— Я тоже была научным сотрудником в московских институтах и лабораториях. Смогу я тут найти для себя адекватную научную работу?
— Здесь вся наука делается на средства от грантов, выделяемых на определённую тему. Гранты даются временно и только действительно крупным исследователям с оригинальными идеями. Поэтому работа научных сотрудников здесь довольно неверная: сегодня есть грант — они работают, завтра грант кончился — они без работы.
Ирину это напугало, она помрачнела:
— Я так и думала. Мне здесь не найти себе работу по специальности.
— Ну, подожди преждевременно расстраиваться, — успокаивал я, — давай сначала осмотримся вокруг. Мне всё-таки кажется, что в Америке, стране такой интенсивной научной деятельности, всегда можно будет найти что-нибудь подходящее.
— Нет, я поняла — с моей научной карьерой всё кончено, — вид у неё был убитый.
Говорили мы, конечно, что и как делать нашему сыну. Получалось, что, хотя он уже и был студентом-медиком в Москве, всё равно ему надо сначала заканчивать колледж, а уже потом пытаться поступать в медицинский институт, в который иммигрантам поступить очень тяжело. По приблизительным подсчётам, он на этом потеряет не менее 6–7 лет. После этих разговоров и сын сильно помрачнел.
Зашла молодая пара, оба не более сорока лет, которые относительно давно приехали из Москвы. Он уже сдал врачебный экзамен и третий год был в хирургической резидентуре. Я обрадовался: вот от него-то я и узнаю, что мне необходимо. Но он был усталый, вялый, сказал, что он после дежурства и стал жаловаться на сумасшедшую физическую и психологическую нагрузку хирургических резидентов: они дежурят каждую вторую или третью ночь, а после дежурств ещё остаются работать по 12–14 напряжённых часов. Его жена тоже жаловалась:
— Это какое-то издевательство над людьми! Вы бы видели, какой измученный он приходит домой с тех дежурств — на него просто страшно смотреть. Я серьёзно опасаюсь за его здоровье, — при этом она больше апеллировала к Ирине.
Их рассказы навели оторопь на меня, а Ирина сникла окончательно:
— Я думаю, в твоём возрасте ты не выдержишь такой нагрузки.
Наш хозяин посоветовал:
— Можно ведь идти в другую резидентуру, на патологию, например, или в психиатрию. Это намного короче и легче: ночных дежурств мало и они не такие тяжёлые, как у хирургов. Я знаю многих русских врачей, которые поменяли здесь свою специальность на более лёгкую.
Ирина грустно смотрела на меня, ей было меня жалко, но она сказала:
— Я думаю, тебе лучше выбрать другую специальность. Надо быть реалистом и мириться с действительностью.
Так, узел вокруг моей шеи завязывался всё туже. Меня уже и пугали и уговаривали отказаться от дела, которое я любил и знал. Конечно, я постарел для того, чтобы стать снова начинающим хирургом. Но я не мог представить себе, что никогда больше не войду в операционную и не встану возле операционного стола. Если бы мне пришлось от этого отказаться, я бы страдал до конца жизни. Конца жизни? Да это и был бы конец моей жизни. Нет, я буду пробовать всё, чтобы оставаться хирургом, оставаться самим собой. Я всю жизнь добивался того, чего очень хотел. Мне всё доставалось, с трудом, но доставалось. И я верил в своё счастье. Если уж не станет сил и не будет выхода, тогда… Но заранее сдаваться — это не в моих правилах. А ведь Ирина знала меня, знала, как я люблю свою специальность, и знала, что не в моём характере идти на компромиссы в таком принципиальном вопросе, как выбор цели жизни. Почему же она подталкивала меня на это? Я ответил Ирине резко:
— Я хочу умереть хирургом. Пусть я лучше свалюсь замертво возле операционного стола, чем буду медленно загнивать над микроскопом или томиться в длинных беседах с психами.
Мы ушли из гостей оба недовольные друг другом.
Мне хотелось наконец побыть одному, подумать обо всем. На следующее утро я пешком ушёл в Средний Манхэттен. Шёл, думал и смотрел. Всё новое, что обрушилось на нас в Нью-Йорке, вызвало психологический стресс: непонимание, помноженное на страх и на несогласие. Надо было как-то приводить мозги в порядок.
Города я не знал и шёл по нему, как Тарзан после джунглей — по своему дикому наитию. Так я попал на какую-то площадь, где вокруг стояли небоскрёбы, а в углублении посередине был небольшой каток с искусственным льдом и громадной позолоченной фигурой Прометея. Вокруг развевались флаги всех стран. Бродя и рассматривая, я нашёл название того места — площадь Рокфеллера.
Оттуда я перешёл на шикарную Пятую авеню, с красивыми домами и церквями старого архитектурного стиля, потом попал на широкий проспект — Парк-авеню. Там в ряд стояли небоскрёбы новейшего стиля, гигантские вытянутые вверх коробки со сплошными стеклянными стенами разных оттенков. Они не были красивы в привычном смысле установившейся архитектурной эстетики, но их величина, пропорции и оригинальность конструкции действовали на меня эмоционально. Я ходил, задрав голову и разглядывая величественные громады. Гёте писал, что архитектура — это музыка в камне. Новейшая американская архитектура своей мощностью и устремлённостью ввысь лучше всего выражает самую сущность теперешней Америки. И до чего же это всё ушло вперёд по сравнению с теми низкими и безвкусными строениями, которые окружали нас в России! Я ощущал прилив энергии и оптимизма от сознания, что всё это новое и необычное — теперь станет моим повседневным окружением.