— Зачем мне проговариваться, особенно Тане?
Только я вошёл в студию, чтобы записывать текст, красавица Таня встретила меня словами:
— А знаете, доктор, Мусин-то уходит от нас.
— Да что вы говорите! Когда?
— Да, да, только это секрет, — приложила палец к губам. — Он раздобыл рекомендацию, что работал инженером. Теперь нашёл место — будет получать в пять раз больше. Вот повезло! Вы не говорите, что я сказала.
— Ни за что!
Она нервно курила сигарету за сигаретой, руки у неё дрожали, а глаза были воспалённые и беспокойные.
— Доктор, мой муж спрашивал о вас: куда вы пропали?
— Никуда, я просто занимаюсь много, готовлюсь к экзамену.
Она суетливо начала искать что-то в сумочке, глянула на меня и спросила:
— У вас есть с собой наличные деньги? Я вам выпишу чек, и вы получите в банке. А мне сейчас срочно нужны наличные.
Я просматривал свой текст, перелистывая страницы, и удивлённо взглянул на неё:
— Сколько вам нужно?
— Ну, долларов сто, — смотрела пристально и выжидающе.
— У меня есть наличные, но они мне самому нужны сегодня.
— Ах, доктор, голубчик, выручите! Мне прямо сейчас нужно, сейчас…
— Ладно, я вам дам пятьдесят.
Я рассчитал, что могу внести авансом за обед сто пятьдесят вместо двухсот. Таня буквально выхватила у меня деньги, подписала мне чек, всё впопыхах, нервно, суетливо. И тут же скрылась, бросив на ходу: — Я скоро…
Я сидел в студии и ждал почти час, злился и нервничал: что могло случиться? Когда Таня пришла обратно, её как будто подменили: она двигалась медленно, говорила вяло и невнятно. За ней следом беспокойно влетела её сослуживица и подруга. Увидев Таню в таком состоянии, она обхватила её, поддерживая, и сказала:
— Вы нас извините, Таня нездорова, я сейчас приду и сделаю за неё вашу запись, — и увела совершенно ослабевшую красавицу в женскую уборную.
Мне нетрудно было догадаться, что Таня убежала, чтобы купить какой-то наркотик. Какой? Неужели она вкалывает героин?
С радиостанции я пошёл в Каплановский центр, а оттуда — в ресторан отеля «Плаза».
Но пошёл я не один: Виктория хотела идти со мной…
В день золотого юбилея я устроил для родителей праздник на славу, оркестр играл для них медленный вальс, и они танцевали. Мама выглядела моложе на десять лет, а отцу, по нему видно было, тяжело доставалось это веселье. Танцевали и мы с Ириной, только между нами было тогда пустое, безвоздушное пространство.
Здесь я хочу объяснить тем, кто читает эту книгу: по просьбе Ирины я выпускаю целую главу о нашей с ней семейной трагедии, о том, как мы оказались над пропастью разрыва и о том, как оба сумели удержаться от этого. Ирина не захотела, чтобы я включал рассказ об этом, и я должен уважать её желание — в конце концов эта книга не только моя история, но и её тоже. Скажу только, что Ирина обвиняла во всём случившемся наше новое окружение. Отчасти это было так: мы переживали глубочайший иммиграционный шок. Но неправильно делать выпад лишь на воображаемого противника. Причина была и в нас самих тоже.
Мы с невероятными усилиями старались противостоять перегрузкам, как пилоты сверхзвуковых истребителей на виражах. Я ещё кое-как справлялся с этим, у меня крепкая нервная система хирурга и закалка прежней тяжёлой жизнью. Но Ирина этих перегрузок не выдерживала совсем. Наша личная драма отражала долгий период самых больших и глубоких перемен в нашей жизни.
Но — мы прошли через мучительное и долгое горнило очищения. И это доказывает, что судьба действительно соединила нас на жизнь и на смерть, на здоровье и болезни, на богатство и на бедность: наш союз неразрушим!
Лучше всех сказал Шекспир: «Кто знал в любви паденья и подъемы, тому глубины совести знакомы».
Отец очень ослабел со времени празднования золотой свадьбы, черты его лица обострялись всё больше и больше, видно было, что наступает ухудшение. В апреле его опять положили в Отделение интенсивной терапии того же госпиталя Святого Луки. Мы с мамой опять ездили его навещать, но я всё равно ходил в Каштановский центр. Только от всего переживаемого я совершенно потерял способность сосредотачиваться на слушании кассет — я не в состоянии был переключиться мыслями от моей отчаянной ситуации. И я не мог больше писать: фразы не складывались до конца в моём воспалённом мозгу. А тут как раз литературный агент позвонила сказать, что все её попытки заинтересовать несколько издательств моей рукописью провалились. Я убрал со стола все мои записи и даже перестал думать о книге.
Отцу становилось хуже, мама была удручена, и от всего от этого мне иногда казалось, что я схожу с ума.
29 апреля вечером мы навещали отца. Он почти всё время лежал с закрытыми глазами, тяжело дышал и слабо реагировал на нас — резчайшая сердечно-лёгочная слабость. В нём тлела истома смертного страданья, глубину которого никогда не понять живому. Когда мы уходили, я поцеловал его. Он открыл глаза и сказал:
— Смотри за мамой…
Поздно ночью мне позвонили из госпиталя, что он скончался. Когда мы приехали туда, он ещё был тёплый.
Пережитая наша с Ириной драма и смерть отца наложили отпечаток отрешённости от всего, к чему я ешё недавно стремился. Я с трудом восстанавливал способность концентрироваться на занятиях в Каплановском центре, потеряв уровень способности понимать и запоминать, до которого дошёл. Как персонажу греческой мифологии Сизифу в подземном царстве было дано наказание катить по уступам скал вверх тяжёлый камень, и каждый раз он падал вниз у самого верха, так и мне надо было опять начинать сначала. Пересиливая себя, я теперь вставал в 4:30 утра и в 5 часов уже сидел за своим дощатым столом, повторяя вчерашний материал. В 8 часов утра я уходил на занятия, приходил туда первым, к отпиранию двери, и уходил в 10 вечера последним, когда за мной запирали дверь. Туда и обратно я делал пешком более 5 миль в день, это было моим единственным упражнением.
Ирина, видя моё самоотречение и упорство, почти не трогала меня. Она по-прежнему была нервная, но уже не такая раздражённая, мы мало видели друг друга и мало разговаривали. А сына я видел ешё меньше — у него был свой напряжённый режим.
В доме у нас было тихо и грустно.
Угнетала меня и судьба мамы, оставшейся одной и всё ещё без своей квартиры. Я без энтузиазма предложил ей переехать к нам, но умная моя мама не захотела окунаться в обстановку нашей подавленности. Она поселилась у Любы, но три старухи в одной квартире утомляли друг друга своей стариковской разностью. Тогда она перешла жить компаньонкой к состоятельной русской иммигрантке послереволюционных времён, далеко от нас. Теперь у неё были обязанности и даже небольшой доход, но время от времени мы встречались. Мягко, без тени укора, она мне говорила:
— Ты знаешь, я иногда брожу одна по улицам и думаю: как это так — вот был мой муж, прекрасный человек, великолепный доктор, сделавший столько добра людям; и вот он умер — и ничего, никакого следа от него не осталось… И была наша жизнь с ним, которую мы создавали пятьдесят лет; и тоже ничего, ничего не осталось…