Вдруг полетели первые снегушечки – невинные, как лепестки белых роз. А вслед за этим обрушился ядрёный снегопад, причём такой свирепый – вся тайга от страха поседела. Матёрые деревья приосанились, а молодые с непривычки посутулились, поскрипывая становыми хребтами. А те, кто послабее, в коленках согнулись. Были даже и такие, которые навзничь рухнули, как под топором. Беда, конечно. Особенно таёжным птицам и зверью. А человеку – если он в душе своей дитё дитём – первоснежье и перволедица всегда приносят радость; первый снег высветляет нам сердце, первый лёд – как зеркало, в котором всё мироздание лежит у наших ног.
Старик-Черновик, хотя и говорил, что живёт на свете не первые сто лет, по-детски обрадовался первоснежью. На рассвете он вышел за дверь и от восторга чуть ли не запел:
– Я по первому снегу бреду! В сердце ландыши вспыхнувших сил!..
Пропахав борозду по искристому целику, старик прошёл к берёзам на берегу и, осторожно разгребая снег, добрался до ландышей (хотя это были другие цветы, но ему казалось, что ландыши). И потом, когда Граф проснулся, на дощатом столе красовался букет под названием «Ландыши вспыхнувших сил».
– Есенин привет передал! – сообщил Оруженосец, восторженно сияя глазами. – Гляди-ка, что творится за окном! Вот говорят, что, мол, зима без трёх подзимков не бывает. Ага! Тут привалило так, что до весны, однако, не растает!
– До весны? – Граф подскочил, как ужаленный. – Да ты что?
Да мы же тут загнёмся!
Слуга спокойненько дровец подбросил в печь. Руки отряхнул.
– А что ты предлагаешь? Куда тут сунешься? Всё крахмалом завалило вот так вот… – Он показал величину сугробов. – По самые картошки с помидорами. Так что посидим пока… Анахоретство люблю я с детства.
– А чему ты радуешься?
– Выходи на волю, там поймёшь, Иван Великоросыч! Лепота! Граф оделся потеплее. Дверью хлопнул. И замер.
Над кронами заснеженной тайги лениво проплывали облака, подкрашенные зарёй. Река, ещё не тронутая заберегами, свинцово блестела. Неподалёку на снегу чернела тень от избушки – дым, выходя из трубы, на снегу шевелился, точно муравьи бежали и скрывались в голубоватом провале между сугробами. Червонно-багровая ветка берёзы, припудренная снеговьём, пламенела настолько ярко – нельзя не обжечься, если дотронешься. И точно так же смотрелась обыкновенная хвойная зелень на кедрах, на соснах – смотрелась, как первородная, как самая-самая свежая, только что из живых изумрудинок сотворённая Господом Богом. И снегирь, пролетая мимо избушки, полыхнул перед глазами как цветок, сорвавшийся под ветром. И раскалённые гроздья рябины, и гроздья калины в эту минуту казались такие, что просто удивительно, как только снег на них лежит, не плавится от жара.
– Шикарно, – пробормотал зачарованный Граф.
– Что и требовалось досказать! – Абра-Кадабрыч лопату взял, пошёл тропинку пробивать к реке. – Сейчас водички в баню натаскаем, затопим да попаримся. Всё, что ни делается, к лучшему.
Граф не ответил. Брови чёрными строчками сдвинул – подчеркнул сердитые глаза. Очарование первых минут проходило и сердце уже ныло от тоски, от вынужденного затворничества.
И только слуга ни на минуту не поддавался унынию. Поработав лопатой, Оруженосец, молодо раскрасневшийся, баню затопил. А затем – как только было приказано – слуга пошёл, накрыл на стол; завтрак был готов с утра пораньше.
Трапезничали в полном молчании. Граф был так недоволен и так раздражён, словно Старик-Черновик собственноручно устроил весь этот внезапный снегопад – снегозападню, в которой сгинули дороги, перевалы.
– Неужели ничего нельзя придумать? – Граф тоскливо глядел в заоконную даль. – Азбуковедыч! Ну, ты же мастер. Найди какую-нибудь травку, запали снега, чтобы отсюда можно было выбраться.
Чернолик развёл руками.
– Кабы можно было, так разве я сидел бы тут, как курочка на яйцах. Да ты, Иван Великоросыч, не горюй. – Слуга показал ему книги. – Вот что я припас! Тут на всю зиму хватит. Будем зимогорить и горюшка не знать!
– Это что? Словари? А французский зачем? Да ещё английский. Тут хотя бы русский с горем пополам освоить…
– С горем пополам не надо. Надо с радостью пополам. А французский тебе пригодится, когда ты начнёшь изучать великую французскую литературу. – Старик-Черновик стал методично пальцы загибать: – Гюго. Жюль Верн. Бальзак. Мопассан. Флобер. Дюма-отец и сын. Сомерсет Моэм. Камю. Дидро. Это же целый кладезь. И точно так же английский язык пригодится для чтения оригиналов.
– Мне и переводов хватит за глаза.
– Э, милый, извини. Вот когда дело коснётся переводов тебя самого, тогда ты поймёшь, как много теряет язык даже при самом добросовестном и талантливом переводчике.
Надеясь на то, что вот-вот распогодится – первый подзимок должен всё-таки растаять – Граф стал заниматься иностранными языками. Однако время шло, а снег не только не таял – без передышки валил и валил. Сначала это было похоже на ландыши вспыхнувших сил, потом на ромашки, достающие до окна, а потом уже летели лопухи, лоскуты от белых драных простыней.
И началось раздражение. Слепое. Необъяснимое. Иностранный язык не давался бедному затворнику, который никак не мог, а может просто не хотел вникнуть в логику образования французских слов и предложений; он принимался тупо зубрить, но вскоре бросал это изнурительное дело.
– Не вижу смысла. – Граф отодвинул словари. – Буду читать в переводах.
Слуга молчал, только глаза его красноречиво говорили о чём-то грустном и неутешительном. Оруженосец опять и опять сомневался: неужели там, в небесной канцелярии, что-то напутали и вместо будущего гения получится – чёрт знает что и с боку бантик. Отгоняя от себя эти греховные мысли, старик неожиданно опускался на колени, крестился, глядя на цветок-огонёк, трепещущий в лампадке возле иконы. А Граф, не скрывая усмешки, смотрел и думал: «И чего это он? Как бы лоб не разбил! Целыми днями ходит мимо, не замечает иконки, а потом спохватится и давай навёрстывать…»
Погода продолжала снегопадничать – гусиные белые перья и пушистая заячья шерсть сыпом сыпались и день, и ночь. Избушку завалило – до трубы. Старая лиственница, стоящая неподалёку, с хрустом надломилась в пояснице – рухнула в сугробы, растрясая ветки и далеко от себя отшвырнув чёрную шапку птичьего какого-то гнезда; пух и перья закружились беловьюжным разорванным кружевом…
– О-о! – Слуга обрадовался. – Дровец нам подкинули прямо к порогу!
«И чего он веселится? Как идиот!» – Граф, сам того не замечая, всё чаще впадал в уныние, в раздражительность по пустякам.
Серенькие дни пошли – солдатским строем, под сапогами которого то и дело поскрипывал морозный наст. Зимнего солнца за облаками вовсе не было видно – бескрайние могучие снега словно пеплом подёрнулись. И тишина кругом. И – пустота. Только редкий таёжный зверёк – то ли белка, то ли соболь, то ли колонок – по ночам прошмыгивал под окнами избушки или крутился возле порога, мелкой строчкой строчил по бескрайнему ситцу холодных снегов; иногда эти строчки раскрашивались вдруг цветами, вышитыми алым бисером застывшей крови.