Уезжать было тяжело. Ему не хотелось нас отпускать. Нам было мучительно и стыдно его оставлять. Но разные обстоятельства требовали пребывания в Ленинграде. В частности, я оставил жену с грудным ребенком и ей было трудно одной. Всего мы пробыли в Норенском трое с лишним суток.
Ося посадил нас в попутный «газик». Мы двинулись по грязной разбитой дороге, а он остался смотреть нам вслед. Я сидел рядом с шофером, а Игорь сзади. Когда мы выехали из деревни и Ося пропал из виду, мне показалось, что Игорь плачет. Я никогда его об этом не спрашивал.
После нашей с Ефимовым поездки к Иосифу я послал ему несколько книг. Важную роль сыграла одна из них – «Доктор Фаустус» Томаса Манна. Долгое время с конца пятидесятых годов это была моя настольная книга, равно как и написанная Манном позже история ее создания – «Роман одного романа». Я нашел у букиниста экземпляр – расставаться с собственным было жалко – и отправил Иосифу. Я был уверен, что он оценит и парадоксальную глубокость романа, и могучую концентрацию культурных реминисценций. Анатомия таинственной и страшной иногда природы творчества не могла его не увлечь. Он и сам пытался смолоду заглядывать в мистические бездны. Однако роман произвел на него совершенно не то впечатление, на которое я рассчитывал. Он написал по прочтении горько-саркастические большие стихи «Два часа в резервуаре», в которых досталось и Гете, и Гуно, и Манну. – «Есть истинно духовные задачи, / а мистика есть признак неудачи // в попытке с ними справиться, иначе // их бин, не стоит это толковать».
Это был наряду со стихами «Одной поэтессе» манифест нового мировидения, перечеркивание своего романтического прошлого.
Когда мы встретились в девяностом году в Штатах и выпивали в его сельском доме в Саут-Хедли, то вспомнили и о «Фаустусе». Иосиф сказал: «Вообще-то, надо было эти стихи тебе посвятить».
А еще позже наш общий друг Боря Тищенко напомнил мне, что до ссылки уговаривал Иосифа прочесть роман.
Нет здесь возможности рассказывать о том, что происходило в Ленинградской писательской организации в первые месяцы после суда, – это особый сложный сюжет со многими персонажами. Кульминацией стало перевыборное собрание, где несколько ленинградских писателей с отвагой отчаяния предъявили счет Прокофьеву. Я стал членом СП гораздо позднее, но на этом собрании был. Я помню выступление Наташи Долининой и Михаила Панича, очень решительные. Прокофьев сидел красный и хмурый. Собрание это было чрезвычайно любопытно тем, что напоминало по развитию сюжета падение Хрущева (недаром они с Прокофьевым были похожи). К левым, которые были глубоко оскорблены ролью Прокофьева в деле Бродского, с восторгом присоединились правые
[13], которым Прокофьев, при всем своем консерватизме, тоже не давал особенно разгуляться.
В перерыве Прокофьев снял свою кандидатуру, не стал баллотироваться в правление и тем самым закончил свое общественное поприще. Он прожил еще несколько лет, снедаемый горечью и злобой, и вскоре умер. «Дело Бродского» уничтожило его. А жаль – он был небесталанный и по душевным качествам не худший человек…
Я не помню, выступал ли тогда Борис Вахтин. Но вот передо мной текст его выступления. То ли я запамятовал – возможно! – то ли Боря приготовил этот текст, но не произнес его вслух. Во всяком случае, я привожу его здесь, ибо в нем сконцентрировано главное, о чем шла тогда речь:
«Я всегда считал, что нет на свете призвания более высокого, чем призвание литератора, что нет на свете дела более важного, более жизненно необходимого обществу, чем дело, которое делают литераторы, и что нет занятия более трудного, ответственного, вредного для здоровья и даже, я бы сказал, опасного для жизни, чем занятие литератора. Труд литератора – тяжелый труд, труд упорный.
И поэтому для меня было потрясением, когда в юридическом порядке народный суд осудил молодого поэта и переводчика И. Бродского, только-только начинавшего свой тяжелый литературный путь, осудил как бездельника, трутня и лодыря, как тунеядца. Впервые, может быть, в истории нашей словесности труду писателя было юридически отказано в названии труда, впервые это дело было названо бездельем. Эта беспрецедентная судебная ошибка будет, я не сомневаюсь, исправлена, и Бродский будет возвращен к литературному труду, и не о Бродском я хочу говорить.
Я хочу говорить о тех поэтах и прозаиках, о тех литераторах, которые были избраны писателями руководить нашим писательским союзом и которые не только не помогли суду избежать этой ошибки, но, наоборот, изо всех сил помогли эту ошибку совершить. Почему руководитель нашего союза А. А. Прокофьев, почему секретариат в целом не помогли народному судье, народным заседателям понять, что литературный труд – это именно труд, что дело литератора – дело, которому мы посвятили свои жизни, – это не безделье? Почему вы скрыли от суда, что Бродский – блестящий переводчик, что он не пьянствует, не лодырничает, а работает как каторжный? Почему вы отмахнулись от того, что говорили и писали по этому делу такие его знатоки, как С. Я. Маршак, К. И. Чуковский, А. А. Ахматова? Этого мало. Вы сделали почти все от вас зависящее, чтобы втоптать в грязь в этом случае высокое призвание литератора, вы сотрудничали с таким деятелем, как Лернер, в этом занятии, и именно вы помогли опять-таки в данном случае представить перед всем миром в ложном свете положение писателя в нашем отечестве.
И когда я думаю, что секретариат наш, А. А. Прокофьев – люди, которым доверено хранить честь нашего союза и его лицо, – что эти люди в данной, такой еще совсем, в сущности, простой и, что ли, безобидной ситуации это лицо потеряли, то я меньше всего склонен упрекать в произошедшем судебные или какие иные инстанции, у которых по горло своей, тоже тяжелой работы. В том, что случилось, виноват секретариат, и прежде всего А. А. Прокофьев.
Столь же необъяснимо и недопустимо и то, что случилось с тремя уважаемыми членами нашего союза – Вл. Григ. Адмони, Нат. Иос. Грудининой и Еф. Григ. Эткиндом, которые совершенно открыто и честно принесли перед народным судом свидетельские показания. Так вот за эти свидетельские показания, которые разрушали картину, нарисованную в фальшивке Евгения Воеводина, только за то, что эти три литератора помогали нашему советскому суду выяснить истину, секретариат обрушился на них с проработкой, грозил им репрессиями, снял Н. И. Грудинину с работы в литкружках на заводе „Светлана“ и во Дворце пионеров. Такая, знаете, расправа за свидетельские показания пахнет теми временами, когда кровь рекой лилась, а мы про те времена забыть не имеем права, никак у нас не получается забыть, а тут еще вы хоть и чуть-чуть, да нет-нет и напомните.
Вот об этом, о лице нашего Ленинградского отделения Союза писателей, мне и хотелось сказать, так что я прошу А. А. Прокофьева в заключительном слове ответить, почему преследовали вы В. Г. Адмони, H. И. Грудинину и Е. Г. Эткинда за то, что они давали свидетельские показания? Почему вы скрыли от суда, что Бродский – прекрасный переводчик? Почему вы предпочли слушать не Маршака и Чуковского, не ваших товарищей по Союзу писателей, а этого Лернера? Почему вы добивались, чтобы труд молодого литератора был признан бездельем и заменен ему принудительным физическим трудом?