Ермолов вернулся в Россию, овеянный вихрем героической легенды.
Прозябание в Смоленске во главе Гренадерского корпуса очень быстро свело бы на нет напряжение этой легенды. Но произошло нечто поразительное. Он был назначен на Кавказ в тот момент, когда начала формироваться кавказская утопия — представление о Кавказе как о некоем пространстве, противостоящем по законам романтизма низкой обыденности.
Кавказ в сознании просвещенной дворянской молодежи — край Прометея и золотого руна, роднивший наши дни с мечтой об Античности, мир гордых людей, больше жизни дороживших своей дикой свободой, мир первобытной жестокости и руссоистского благородства. Мир бесконечных возможностей самореализации…
То, что происходило на Кавказе до Ермолова, представлялось туманным и сказочно неопределенным. (Из ермоловского окружения один лишь Воронцов, в юности воевавший на Кавказе и чудом не погибший, мог рассказать, что такое Кавказ на самом деле.)
Герой сокрушения французского исполина становился теперь и персонажем величественной утопии.
Граббе, пристально следивший за судьбой своего кумира, вспоминал именно этот момент: «Он отправился тогда главнокомандующим на Кавказ и послом в Персию. Взоры целой России обратились туда. Все, что излетало из уст его, стекало с быстрого и резкого пера его, повторялось и списывалось во всех концах России. Никто в России в то время не обращал на себя такого сильного и общего внимания. Редкому из людей достался от Неба в удел такой дар поражать как массы, так и отдельно всякого, наружным видом и силою слова. Преданность, которую он внушал, была беспредельна».
Вернемся вновь к цитированному письму Воронцову.
Ермолов остро осознавал перелом своей судьбы и прощался не просто с боевым товарищем — он прощался с сорока годами прожитой уже жизни: «Прощай, любезный друг, легко быть может и навсегда. Со мною будут воспоминания приятнейшего времени, которое некогда провели мы, служа вместе, времени продолжительного.
Прощай, Польша и то, что украшало ее, Злодейка, прощай навсегда! Правду ты говоришь, что я не умею любить, как ты! Мадатов едет со мною в Грузию. С ним будем мы говорить о жизни нашей в Кракове. Где Черные Глаза? Говорят, что они несравненно прекраснее стали и что их видеть небезопасно. Но ты их увидишь, и я за тебя не боюсь; разве какая красота во Франции заставит тебя пренебречь счастием обладать ими. Прощай, продолжи мне бесценную дружбу твою…»
Эти взволнованные, сентиментальные строки, написанные рукой, еще недавно сеявшей смерть, говорят о глубине волнения. Прошлое уходило навсегда. Воронцов, вернувшись со своим корпусом из Франции, мог зажить прежней российской жизнью. Для Ермолова это было невозможно. Он понимал, что после владычества над обширным краем — астраханские степи, Грузия, Кавказ, Каспий, Черное море — ему не будет места не просто достойного, но — органичного.
Думается, что в этот момент предположение Давыдова о командовании главной русской армией — как венце желаний Ермолова — было наивно.
Вряд ли кто-нибудь понимал, что происходило в душе Алексея Петровича.
Он ехал не просто устраивать Грузию и усмирять горцев.
Это было важное, но побочное занятие.
Главная идея была другая…
В письме Воронцову от 1 июня 1816 года есть ключевой пассаж: «Грузия, о которой любишь ты всегда говорить, много представляет мне занятий. Со времени кончины славного князя Цицианова, который всем может быть образцом и которому не было там не только равных, ниже подобных, предместники мои оставили мне много труда». И далее странная на первый взгляд фраза: «Мне запрещено помышлять о войне, и я чувствую того справедливость; позволена одна война с мошенниками, которые грабят там без памяти и в отчаяние приводят народы. Вот чего я более всего боюсь».
Проводя много времени вместе в Германии и Польше, они много говорили о кавказских делах. «Грузия» — понятие в данном случае общее. И Воронцову был понятен скрытый смысл письма.
Принципиальным здесь является восторженное упоминание князя Павла Дмитриевича Цицианова, которого Ермолов помнил еще по Персидскому походу. Командовавший войсками на Кавказе с 1802-го до своей гибели в 1806 году князь Цицианов был образцом воинственности и натиска на Персию. И нам еще придется о нем говорить как о прямом предшественнике и кумире Алексея Петровича.
О какой войне и почему Ермолову запрещено помышлять? О войне с Персией, о которой он мечтал, добиваясь назначения на Кавказ.
«Мошенники, которые грабят там без памяти и в отчаяние приводят народы» — это не горцы с их набегами. Это ханы, ориентированные на Персию.
Ермолов боится, разумеется, не войны с ханствами, а бессмысленной половинчатости подобных действий. Можно подавить ханства, но нетронутым останется корень зла — Персия, коварная и всегда готовая к агрессии и подстрекательству.
Через полтора месяца после письма Воронцову, находясь еще в Петербурге, Ермолов получил письмо от великого князя Константина Павловича:
«Почтеннейший, любезнейший и храбрейший сотоварищ, Алексей Петрович!
Имел я удовольствие читать начертание ваше к единственному нашему Куруте (дежурный генерал при великом князе. — Я. Г.), за которое благодарю весьма вас, Патер Ермолов, видя в нем старое ваше ко мне расположение. Будьте уверены всегда в моих к вам чувствах дружбы и уважения. Поздравляю вас с новым назначением и с доверенностию, которую оказывает в сем случае Всемилостивейший Государь Император к заслугам вашим. Признаюсь, что эта должность штука не из последних, и во время оно сам Талейран с товарищами задумался. Но теперь, как он не опасен, то думаю великий нынешнего века Кастельре не с большим удовольствием узнает о сем, ибо, по словам старой пословицы: que tout chemin conduit à Rome
[63]. Позже можно, не сворачивая нимало, прогуляться в места расположения всех богатств Англии сухим путем. О посольстве вашем совсем не удивляюсь. Я вам сказывал всегда и повторяю вам снова, что единственный Ермолов горазд на все. Но избави Боже отрыжки, et comme les êxtremes se touchent
[64], чтоб по поводу путешествия вашего не сделалось с нашей стороны всеобщей прогулки по землям чужим. Шпанская муха много перевела народу во Франции. Избави Бог, чтоб Персия тоже не перевела много православных. Впрочем, все зависит от миссионерства наследника общества Грубера. У нас все смирно и слава Богу, хорошо. Дело идет вперед, но хлопот и работы много. Задних дверей у нас нет, и хотя вы и уверены, что и я наследник патера Грубера, но, в оправдание, скажу вам, что для этого слишком горяч, строг и откровенен. В доказательство чего прошу вас быть уверену во всегдашнем моем к вам уважении и всегдашней дружбе.
Варшава.
25 июня 1816 года».
Это — программное письмо, хотя и написано в шутливом тоне.