Тем не менее эта грандиозная «химера» сопровождала его и в Лайбахе, и в Варшаве, и в Царском Селе, не в последнюю очередь определяя стиль его поведения.
Придворный мир должен был понимать — он, Ермолов…
Он, как и в свое время в Париже, противоречил императору.
«Июль. Инсуррекция греков была в полной силе. Порта принимала меры к наказанию, т. е. к истреблению возмутившихся. Война с Турцией казалась неизбежною. Переписка с иностранными кабинетами была беспрерывная, приказано показывать мне оную, и я видел усилия не допустить России до войны. Государь часто говаривал со мной о греках, я утверждал о необходимости войны в защиту их, в спасение! Безуспешно! государь старался доказать мне противное».
Возможно, Алексей Петрович был не прочь возглавить армию, идущую на помощь эллинам, бьющимся за свободу против турок, как некогда их предки дрались против персов. Подавление мятежных итальянцев было делом банальным, восстановление свободы Эллады органично вписывалось в круг представлений об исторической героике.
Но этот «подвиг» Алексею Петровичу не суждено было совершить.
Казалось бы, после такого небывалого и труднообъяснимого доверия, которое демонстрировал император по отношению к Ермолову, следовало ждать его назначения на один из ключевых постов. Он и сам так думал: «Продолжение пребывания моего в Петербурге заставляло многих думать, что я не возвращусь в Грузию, но получу другое назначение, и я имел причины то же предполагать».
Возможно, император колебался и не принял еще определенного решения относительно греческого вопроса. Возможно, он еще не был уверен — не придется ли России начать войну, и тогда Ермолов был самой подходящей кандидатурой в главнокомандующие.
Но войны с Турцией не произошло.
Его отправляли обратно на Кавказ.
На исходе пребывания в Царском Селе у него состоялся знаменательный разговор с Александром.
«Из примечательных происшествий, случившихся со мною, было то, что император в 30 день августа пожаловал мне аренду, не допустив подписать о том указа, я имел случай объясниться по сему предмету, и государь не только выслушал меня благосклонно, но с похвалою отозвался насчет моей деликатности, и когда отпустил меня, еще вторично говорил мне об оной. Редко, думаю, докучают государям подобными объяснениями».
Последняя фраза, от которой не удержался автор дневника, ключевая — Ермолов не такой как все.
Между тем, выказывая публично пренебрежение к презренному металлу, Алексей Петрович всерьез задумывался на приватном уровне о возможности хоть как-то обеспечить свою приближающуюся старость.
На обратном пути на Кавказ он остановился в Орле у старика-отца. И там он принял вполне конкретные решения.
14 октября он писал Закревскому: «Тебе, участвующему во всем до меня касающемся, скажу я и о домашних делах моих. Старика моего нашел я слабым, имение наше не только управляемо худо, но почти без надзора. В первый раз обстоятельно узнал я, в чем заключается состояние наше, и теперь открыто мне, что, разделив с сестрой имение, не более будет у меня семи тысяч дохода. На имении есть довольно значительный казенный долг, и при самой строгой умеренности моей, едва буду я иметь способы существования и тогда даже, как присоединю я принадлежащие мне по законам за 30-летнюю в офицерском чине службу половинное жалование и получаемый за Георгиевский крест пенсион».
То, что следует дальше, вызывает и чувство горечи, и безусловное уважение к нашему герою, особенно если вспомнить, что он только что отказался от аренды, которую ему настойчиво предлагал император.
«Поверишь ли, друг любезный, что при всем ничтожном состоянии сем покупаю я под Москвою деревню. Вот разрешение загадки.
У меня есть алмазные знаки Александра, есть три перстня, пожалованные императорскою фамилиею, их я продаю; есть до двадцати тысяч рублей денег, все обращаю на покупку деревни. Мне дают родные вдобавок сумму за самые умереннейшие проценты, сами выбирают и покупают имение, им управляют и из доходов платят проценты и ежегодно некоторую часть капитала».
Вряд ли Алексей Петрович с легким сердцем расставался с алмазными знаками ордена Святого Александра Невского, да и с перстнями тоже, но в Орле, в местах, где прошло его невеселое детство, он ясно представил себе свою старость.
«Мне по состоянию нельзя иметь собственно в Москве дома и потому буду я приезжать и жить у родных и друзей моих. Я постоялец спокойный и неприхотливый, и конечно никому не наскучу».
Проконсул Кавказа, новый Цезарь, еще недавно одержимый «пламенными замыслами», воитель с «неограниченным честолюбием», теперь смиренно размышляет о том, как он будет за неимением собственного крова останавливаться у родных и друзей…
Вряд ли ему легко было это писать. А в некоторых пассажах сквозит явное чувство отчаяния. Это не яростная обида и ревность времен Заграничных походов. Это признание поражения.
«Скажи мне, любезный друг, что мне делать с табакеркою, пожалованною государем? И жаль мне снять с нее бриллианты, и боюсь того сделать, но на что она бедному человеку, у которого ей ничто соответствовать не будет?
Долго оспаривал я желание многих оставить службу для присмотра за имением, но скажи мне, что мне делать, чтобы не лишиться скудного моего состояния? Неужели и отпуск мне отказан будет?»
И тут он спохватывается, что сетования его могут дойти до императора и тот опять попытается его осчастливить.
«Если еще судьба допустит меня продолжать службу, прошу тебя, почтенный друг, как человека, имеющего честь служить при государе, следовательно, у источника милостей, употребить старание в случае, если на меня обратится внимание, чтобы мне не дано было аренды или денежной награды, не меньшим почел бы я наказанием, если бы пожаловали меня и графом…»
Пожалование графским титулом — сама возможность его — преследовало его как некий кошмар. Став графом Ермоловым, он оказывался встроен в общий заурядный ряд искателей высочайших милостей не по заслугам.
Слишком многие получают аренды и графские титулы.
Стало быть, это не для него.
Он упорно возвращается к мысли об отставке или перемене службы.
Здоровье начинало изменять. Но главное было не в этом. Кавказ и Грузия без персидского и шире — азиатского — проекта изжили себя.
Вернувшись в Грузию, он меланхолически сообщает Закревскому: «Я говаривал с тобою некогда о старшем шахском сыне, который был неприятелем брата своего, назначенного наследником, и оспаривал престол. Он умер, и я потерял человека, бывшего совершенно в моем распоряжении, предприимчивого, пылкого и молодца. Теперь наследник будет гораздо спокойнее. Это отнимает у меня большие способы».
Мы уже приводили официальное извещение Ермолова о смерти Мухаммад-Али-мирзы в Министерство иностранных дел. Но это была фиксация события.
В письме другу это — тяжелая личная неудача.