другие основания для своего мировосприятия, нашел их в сыновней любви к православной России. Однако к моменту встречи с Сахаровым эти новые основания Солженицын держал еще при себе.
Впоследствии Солженицын превратил свои критические замечания в статью и дал ее Сахарову. Статья была озаглавлена «Муки свободной речи».
[438] В этом заглавии можно увидеть не только муки начинающего писателя Сахарова, но и муки читателя Солженицына. Для него, человека литературы, слово — точное, живое, полнокровное слово — значило гораздо больше, чем упаковка для идей, для содержания. И словесное оформление «Размышлений» — по оценке самого Сахарова, «эклектическое и местами претенциозное» — должно было мучить Солженицына двояко: и литературным несовершенством, и стандартно-советскими оборотами.
Но Солженицын был достаточно проницателен и достаточно не эстет, чтобы разглядеть, что это лишь советская скорлупа, прилипшая к крылышкам только что вылупившегося птенца, а не протухшее яйцо, почему-то треснувшее. И он всей душой хотел помочь этому птенцу, чтобы тот раскрыл свои крылья, мощь которых Солженицын угадал сразу. Чтобы свободному полету мысли ничто не мешало. Чтобы мысль могла взлететь высоко, откуда видны ответы на извечные российские вопросы — «кто виноват?» и «что делать?».
Глазами Сахарова
О знакомстве с Солженицыным Сахаров рассказал спустя десятилетие.
С живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью (почти скороговоркой) необычно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, — он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии. <>
Я, в основном, внимательно слушал, а он говорил — как всегда, страстно и без каких бы то ни было колебаний в оценках и выводах. Он начал с комплиментов моему шагу, его историческому значению — прервать заговор молчания людей, стоящих близко к вершине пирамиды. Дальше он остро сформулировал — в чем он со мной не согласен. Ни о какой конвергенции говорить нельзя. <> Запад не заинтересован в нашей демократизации, а сам запутался со своим чисто материальным прогрессом и вседозволенностью, но социализм может его окончательно погубить. Наши же вожди — бездушные автоматы, которые вцепились зубами в свою власть и блага, и без кулака они зубов не разожмут. Я преуменьшаю преступления Сталина и напрасно отделяю от него Ленина — это единый процесс уничтожения и развращения, он начался с первых дней и продолжается до сих пор; изменения масштабов и форм — это не принципиально. Погибло от террора, голода, болезней (как их следствие) 60 миллионов. <> Названная мною цифра (более 10 млн.) погибших в лагерях — преуменьшена. Неправильно мечтать о многопартийной системе — нужна беспартийная система, всякая партия — это насилие над убеждениями ее членов ради интересов ее заправил. Неправильно мечтать о научно регулируемом прогрессе. Ученые, инженеры — это огромная сила, но в основе должна быть духовная цель, без нее любая научная регулировка — самообман, путь к тому, чтобы задохнуться в дыме и гари городов. <>
Я сказал, что в его замечаниях, конечно, много истинного, Но моя статья отражает мои убеждения. Она конструктивна, как мне кажется, — отсюда и некоторые упрощения. <> Если я что-то не так написал, я надеюсь это еще исправить в будущем. Но я должен о многом прежде подумать.
К 1968 году Сахаров уже многое продумал, вырабатывая свое понимание страны и мира. Ведь начинал он с наивного — «народного» — сталинизма. Если бы он сам не рассказал, вряд ли бы кто поверил, что в 1953 году под впечатлением смерти Сталина и государственного траура его, как он выразился, «занесло»:
В письме Клаве (предназначенном, естественно, для нее одной) я писал: «Я под впечатлением смерти великого человека. Думаю о его человечности». За последнее слово не ручаюсь, но было что-то в этом роде.
Вскоре он устыдился своего «заноса», и этот стыд — самое достоверное в его воспоминании о времени смерти Сталина. Именно память о давнем стыде могла побудить его сгустить краски. Видно, что свое старое письмо жене Сахаров не держал перед глазами, так что закавыченная им фраза — не цитата в полном смысле, а мы уже знаем на примере его рассказа о «людоедской» суперторпеде, что в своих воспоминаниях и в самоанализе Сахаров бывает слишком строг к себе и потому неточен. Так побуждает думать и свидетельство его сотрудника, запомнившего совсем иное — спокойное и трезвое — суждение Сахарова о ситуации в стране сразу после смерти Сталина, что ничего особенного не случится, что «общество — это настолько сложная система, все маховики так устроены, что все будет вращаться по-старому».
[439]
Трудно сомневаться лишь в том, что у Сахарова, как и у большинства его коллег, была уверенность, что он обеспечивает мирную жизнь стране, пережившей страшную войну и стремящейся к воплощению светлых идеалов. «Создавал иллюзорный мир себе в оправдание», — такой безжалостный диагноз поставил он себе потом.
Очень скоро я изгнал из этого мира Сталина (возможно, я впустил его туда совсем ненадолго и не полностью, больше для красного словца, в те несколько эмоционально искаженные дни после его смерти). Но оставались государство, страна, коммунистические идеалы. Мне потребовались годы, чтобы понять и почувствовать, как много в этих понятиях подмены, спекуляции, обмана, несоответствия реальности. Сначала я считал, несмотря ни на что, вопреки тому, что видел в жизни, что советское государство — это прорыв в будущее, некий (хотя еще несовершенный) прообраз для всех стран (так сильно действует массовая идеология). Потом я уже рассматривал наше государство на равных с остальными: дескать, у всех есть недостатки — бюрократия, социальное неравенство, тайная полиция, преступность и ответная жестокость судов, полиции и тюремщиков, армии и военные стратеги, разведки и контрразведки, стремление к расширению сферы влияния под предлогом обеспечения безопасности, недоверие к действиям и намерениям других государств. Это — то, что можно назвать теорией симметрии: все правительства и режимы в первом приближении плохи, все народы угнетены, всем угрожают общие опасности.
Судя по всему, на встречу с Солженицыным Сахаров пришел именно на этой стадии своей политической эволюции. Потребовалось еще несколько лет, чтобы он уподобил свою страну «гигантскому концентрационному лагерю» и нашел подходящий эпитет для общественного строя родной страны: «тоталитарный социализм».
[440] Теория симметрии потребовала уточнения.
Нельзя говорить о симметрии между раковой и нормальной клеткой. А наше государство подобно именно раковой клетке — с его мессианством и экспансионизмом, тоталитарным подавлением инакомыслия, авторитарным строем власти, при котором полностью отсутствует контроль общественности над принятием важнейших решений в области внутренней и внешней политики, государство закрытое — без информирования граждан о чем-либо существенном, закрытое для внешнего мира, без свободы передвижения и информационного обмена.