Но он смотрел на нового Генерального секретаря не как мученик режима, а как теоретик и изобретатель:
Мне кажется, что Горбачев (как и Хрущев) — действительно незаурядный человек в том смысле, что он смог перейти невидимую грань «запретов», существующих в той среде, в которой протекала большая часть его карьеры.
А непоследовательность теории и практики перестройки Сахаров связывал с инерцией массивной бюрократической системы и с тем, что Горбачев и его единомышленники «сами еще не полностью свободны от предрассудков и догм той системы, которую они хотят перестроить».
Обычная ситуация при создании новой теории в физике или принципиально нового технического устройства. Сахаров сочувствует трудностям «коллеги». Как будто не этот коллега, председательствуя на съезде народных депутатов, прерывал выступление Сахарова, и как будто не о нем — лидере сверхдержавы и партийном инициаторе перестройки — Сахаров сказал на съезде, под шумный ропот зала, что поддерживает его, но лишь условно, в зависимости от его конкретных действий.
Возвращенный Генсеком Горбачевым из горьковской ссылки, Сахаров не заблуждался относительно своего социального положения. Когда знакомый поздравил его с тем, что опальный академик оказался на верхнем этаже власти, Сахаров уточнил: «Рядом с верхним этажом — по ту сторону окна».
[534] Что не мешало ему открыто содействовать ем усилиям руководителей страны, которые он считал направленными на благо страны и мира, и не обращать внимания на предостережения, что он может испортить себе имя своей поддержкой советского режима.
Еще показательнее, быть может, итоговое отношение Сахарова к Хрущеву. Хрущеву, который повышал на него голос, не принимал его продуманных рекомендаций, который учил писателей и художников, как им делать свое дело, который держался за Лысенко, и прочая, и прочая. Но который, сумев освободиться от некоторых незыблемых догм, начал освобождать народ — от колючей проволоки ГУЛАГа и от колючей проволоки сталинистской психологии. Даже если он и был обречен на поражение и осмеяние, уже то, что он начал освобождение, вызывало у Сахарова чувство благодарности.
Скорее это чувство, а не политические соображения, побудило Сахарова в сентябре 1971 года послать соболезнование семье умершего Хрущева.
[535]
Человек сердечного ума и думающего сердца в очередной раз подчинился голосу своей судьбы.
Судьба в истории
Переводчик сахаровских «Воспоминаний» на английский язык озадаченно заметил: «У величайшего западника России оказалось очень русское отношение к жизни. Он часто использует русское слово SUD’BA — fate, когда по-английски мы бы просто сказали “жизнь”».
[536]
Для сахаровской «судьбы» иногда лучше подходит слово destiny. А универсального перевода нет: английские fate и destiny несут в себе сразу и слабые эпитеты — плохая судьба и хорошая судьба. Русское слово «судьба» совершенно нейтрально, легко принимает любой эпитет.
В «Воспоминаниях» Сахаров с каким-то особенным любопытством разглядывает и с какой-то особенной тщательностью отмечает внешние — иногда совсем незначительные — толчки, которые предшествовали крутым ее поворотам. Как будто он хочет переложить на судьбу часть ответственности за свои решения. То он «не хотел торопить судьбу, хотел предоставить все естественному течению, не рваться вперед и не «ловчить», чтобы остаться в безопасности», то «судьба продолжала делать свои заходы вокруг» него, то она «толкала [его] к новому пониманию и к новым действиям». А в предпоследний год своей жизни даже сказал: «Судьба моя оказалась крупнее, чем моя личность. Я лишь старался быть на уровне собственной судьбы».
[537]
К примеру, он сам не очень понимал, почему вмешался в академические выборы лысенковца Нуждина:
Почему я пошел на такой несвойственный мне шаг, как публичное выступление на собрании против кандидатуры человека, которого я даже не знал лично?
Он привел и вполне серьезные соображения (известные, впрочем, тогда всем) и вспомнил, как некий академик подначил его, что ему «слабо выступишь на Общем собрании». Но подытожил так: «Окончательное решение я принял импульсивно; может, в этом и проявился рок, судьба».
У истоков еще более важного решения — приступить к статье, ставшей его «Размышлениями», — он поставил замечание одного своего знакомого, что хорошо бы написать статью «о роли интеллигенции в современном мире».
Каким бы глубоким ни был его предшествующий логический анализ, принимая решения по важнейшим для него вопросам, он фактически просто подчинялся своей интуиции, шла ли речь о физике или голодовке. Подчинялся научной интуиции и интуиции моральной. Такая роль интуиции шла не просто от самоуверенности, но от понимания глубинной сложности мира, которую не исчерпать рациональной логикой.
Даже если достижения Сахарова в чистой науке не дают оснований причислять его к великим физикам, с ними его роднит сила интуиции и доверие к ней. По поводу своей наиболее успешной физической идеи (о барионной асимметрии) Сахаров заметил, что исходным стимулом для него было обстоятельство «из области интуиции, а не дедукции».
Доверие к собственной интуиции вовсе не обязательно ведет к триумфам — Бор много лет был привержен гипотезе несохранения энергии в микрофизике, Эйнштейн много лет безуспешно искал геометрическую единую теорию. Но с молчащей интуицией не сделаешь принципиально нового шага. Интуиция необходима в любом творчестве, а великие отличаются способностью к духовному одиночеству в приверженности своей интуиции. (В конце 70-х годов в разговоре с близким человеком Сахаров как-то поделился опасением оказаться в ситуации позднего Эйнштейна — потратить много жизненного труда на научно бесплодное направление.
[538] Можно опасаться, что интуиция обманет и поведет в тупик. Но что может показать дорогу кроме интуиции?!)
Совсем иная способность — уметь объяснить другим, убедить других в правильности своего понимания. В одном человеке редко соединяются выдающийся исследователь и выдающийся пониматель или популяризатор. Слишком различаются умение прокладывать путь в неведомой земле, умение ориентироваться в сложном рельефе уже исследованной территории и умение составлять путеводитель для тех, кто впервые направляется туда.