Студентов-физиков брали в Военно-воздушную академию, но Сахарова не пропустила медкомиссия.
Я тогда был этим огорчен <>, но потом считал, что мне повезло, — курсанты почти всю войну проучились, а я два с половиной года работал на патронном заводе, принося пусть малую, но своевременную пользу.
О своем отношении к фронту — и к жизни — он написал так:
Некоторые, не подпавшие, как я, под призыв, в особенности девочки, — пошли в армию добровольцами (в эти дни добровольно пошла в армию Люся, моя будущая жена). Не помню, чтобы я думал об этом. <> хотел предоставить все естественному течению, не рваться вперед и не «ловчить», чтобы остаться в безопасности. Мне казалось это достойным (и сейчас кажется). Я могу честно сказать, что желания или попыток «ловчить» у меня никогда не было — ни с армией, ни с чем другим. Получилось так, что я никогда не был в армии, как большинство моего поколения, и остался жив, когда многие погибали. Так сложилась жизнь.
Жизнь сложилась так, что в октябре 1941 года оставшиеся студенты университета эшелоном эвакуировались в Среднюю Азию. Дорога заняла месяц. О том времени говорит его фраза: «Однажды в снегу около водокачки я увидел кем-то оброненный пряник (как примета другого мира) и тут же съел».
Срок обучения в университете сократили на год:
При этом программа, и без того не очень современная, была сильно скомкана. Это одна из причин, почему в моем образовании физика-теоретика остались на всю жизнь зияющие пробелы.
Летом 1942 года Андрей Сахаров, сдав государственный экзамен по спецпредмету «оборонное металловедение», с отличием окончил МГУ. Ему предложили остаться в аспирантуре, но он отказался и получил направление на военный завод: «Мне казалось, что продолжать ученье во время войны, когда я уже чувствовал себя способным что-то делать (хотя и не знал — что), — было бы неправильно».
Этому чувству легко найти параллель в российской традиции. Пушкин в этом же примерно возрасте писал:
…Под гнетом власти роковой
Нетерпеливою душой
Отчизны внемлем призыванье…
А может быть, более подходит другое:
Великим быть желаю,
Люблю России честь.
Я много обещаю —
Исполню ли? Бог весть!
Часть II. Энергия внутриатомная, ядерная и термоядерная
Моральная подоплека советского атомного проекта
За всеми обсуждениями советской ядерной истории маячит простой и жесткий вопрос. Как же они могли делать смертоносное ядерное оружие для диктатора и без того смертоносного?!
«Они» — это российские ученые, которыми гордился Советский Союз. Многими из них гордится мировая наука, и по меньшей мере несколькими может гордиться все человечество. Если бы не супербомба в руках Сталина…
Не будем спрашивать, могло ли колесо истории поворачиваться как-нибудь по-иному. Спросим лучше, как относились к своему делу российские ученые, которые двигали колесо ядерного века.
История ядерного оружия — это беспрецедентное скрещение чистой науки, грязной технологии и государственной политики — и чистой, и грязной. Имеет ли мораль какое-то отношение к этой истории? Особенно в Советском Союзе, где духовная жизнь была столь тотально придавлена? Или все советские физики были равно безнравственны, соглашаясь не только жить в этой стране, но и еще работать на «империю зла»?
Только понимая моральную подоплеку их согласия, можно понять по-настоящему Советский атомный проект, а тем самым и мировую историю, поскольку советская ядерная мощь в течение четырех десятилетий во многом определяла судьбы мира.
Корни Советского атомного проекта уходят в довоенное десятилетие, когда в ядерной физике работали три основных института, соперничая за ресурсы, источник которых был один — советское правительство. Это были Радиевый институт, руководимый Владимиром Вернадским (1863—1945); Физико-технический институт Абрама Иоффе (1880—1960) и юный Физический институт Академии наук, ФИАН, которым руководил Сергей Вавилов (1891—1951), опираясь на школу Леонида Мандельштама (1879—1944).
Все эти ученые не были специалистами в ядерной физике, однако именно их ученики оказались ответственны за главные достижения Советского атомного проекта.
Ученики Вернадского определили радиохимическую компоненту проекта или, попросту говоря, производство ядерного горючего.
Выпускники школы Иоффе отвечали за создание ядерного реактора и атомной бомбы.
И наконец, в школе Мандельштама открылся российский путь к термоядерной энергии и в неуправляемом, и в управляемом вариантах.
Три эти «ученых рода» объединялись одним делом и одним социальным сословием. Однако ощутимо и стилевое различие, идущее от родоначальников, в которых воплотились три разные философии науки.
Схематично можно сказать, что Вернадский считал силу науки больше всех других общественных сил, Иоффе в государственной советской идеологии видел воплощение науки, а для Мандельштама наука и социальная идеология были двумя разными мирами.
Прагматизм Иоффе
Для историков эпохи социалистического реализма Иоффе был единственным отцом-основателем советской ядерной физики, и это, наверно, потому, что его философия была простейшей. Философию эту можно назвать прагматизмом, хотя сам он не раз громко заявлял о своей приверженности диалектическому материализму — государственной философии науки, известной под именем «диамат». Физик-экспериментатор-администратор Иоффе с готовностью использовал «диаматерный» язык, чтобы защищать то, что он считал подлинной наукой. У него легко поворачивался язык, чтобы повторять казенные мудрости советского материализма и славить советских вождей.
Вот только один пример его риторики из послесталинского времени (1955), когда страх за язык уже не тянул.
Наша партия снабдила молодого ученого верным компасом — философией диалектического материализма. <> Наша страна, идя впереди передового человечества, осуществляет высшую форму социальной жизни — коммунизм. Каждый мыслящий человек, а ученый должен быть и мыслителем, должен стремиться к тому, чтобы его работа вносила бы свой вклад в строительство коммунизма.
[72]
Способность к подобной политической поэзии помогала Иоффе в строительстве его физико-технической школы. Ему удавалось добывать у правительства, можно сказать, стройматериалы для здания школы, надлежаще оборудовать его, и он с удовольствием брал в эту школу талантливых молодых людей. В 1933 году, подводя итоги 15-летия его института, одним из принципов Иоффе назвал «привлечение молодежи к ответственной творческой работе» и не без удовлетворения добавил: «Одно время нас называли иронически “детским домом”».
[73] К нему пристал титул «папа Иоффе», но учить «детей» он мог по существу только общему восторгу перед пиршеством науки и некоему спортивно-научному азарту. Молодые таланты, как водится, не нуждались в наставниках, легко недооценивали отеческую заботу и без скидок на отцовство относились к научным промахам Иоффе — результатам его азарта. Последнее означало, что школа Иоффе учила и честному отношению к науке.