Книга Атланты. Моя кругосветная жизнь, страница 22. Автор книги Александр Городницкий

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Атланты. Моя кругосветная жизнь»

Cтраница 22

Вечерами по булыжной мостовой возле нашего дома с песнями маршировали курсанты Высшего транспортного училища, также располагавшегося неподалеку. Эти ежевечерние строевые песни «Распрягайте, хлопцы, коней», «Эй, море Черное, песок и пляж», «Взвейтесь, соколы, орлами» и другие, как ни странно, рождали чувство стабильности и покоя.

Напротив дома на противоположной стороне Мойки возвышалось несуразное здание Дома культуры работников связи в стиле социалистического конструктивизма начала 30-х годов, перестроенное когда-то из немецкой кирхи, своим серым обликом и высокой башней напоминавшее старинный средневековый замок. По выходным на последнем этаже его, где помещался танцевальный зал, устраивались танцы, и громкие звуки оркестра до позднего вечера вырывались из узких длинных окон, похожих на бойницы. В 90-е годы в верхних этажах башни размещалась одна из питерских радиостанций. Мне довелось побывать там на эфире, и я через много лет с грустью снова взглянул на «свое» окно на пятом этаже отреставрированного ныне дома, между ангелом и водосточной трубой.

Правее, над крышами старых домов на бывшей Большой Морской, где жили когда-то Набоковы и другие именитые дворяне, сиял в лучах заходящего солнца купол Исаакиевского собора. Перед блокадой он был закрашен, «чтобы не служил ориентиром для немецкой артиллерии при обстреле». Помню, как после войны с него долго соскребали краску специально подрядившиеся альпинисты-верхолазы. Это ежевечернее золотое сияние за окном, являвшее разительный контраст с нищенской нашей домашней обстановкой, стало для меня как бы необходимой частью домашнего интерьера.

Лет десять назад на брифинге в роскошной резной черного дерева гостиной особняка Набокова на Большой Морской, где теперь располагается редакция газеты «Невское время», кто-то из журналистов спросил меня: «Скажите, а вы впервые в особняке Набокова?» – «Нет, – ответил я, – я здесь уже был много лет назад, в сорок девятом году. Тогда я ходил по всей этой анфиладе совершенно голый, прикрываясь листом бумаги». Мое неожиданное заявление привело присутствующих журналистов в явное смятение. Они решили, что у меня «поехала крыша». Пришлось пояснять, что в этом доме в 1949 году помещался Райвоенкомат, где я вместе с другими допризывниками проходил приписку и необходимую при этом медкомиссию. В каждой из комнат бельэтажа сидели врачи, и мы, раздетые догола, ходили из комнаты в комнату, стыдливо прикрываясь обходным листом.

Левее Дома культуры связи, над крышами домов, в том месте, где Большая Морская соединялась с набережной Мойки и в маленьком скверике в апреле всегда прежде других начинали зеленеть два деревца, отчетливо были видны верхушки мачт огромного парусника «Крузенштерн», стоявшего в те годы у причала на набережной Невы, неподалеку от моста Лейтенанта Шмидта. Мачты эти, черневшие на фоне пронзительных алых и желтых закатов, пылавших над Васильевским и Петроградской, будили чувство счастливой тревоги, напоминая о том, что мы живем на берегу, и вселяя обманчивую иллюзию о доступности дальних стран. Старый этот парусник, построенный в Германии в 1926 году, был захвачен в качестве военного трофея и много лет стоял здесь без движения, ожидая своей дальнейшей участи. Мог ли я тогда думать, что буду штурмовать на нем в суровой зимней Северной Атлантике, плыть Гибралтарским проливом мимо Геркулесовых столбов, швартоваться у причалов далекой Ямайки?

Этот пьянящий воздух вечернего города, пропитанный звоном трамваев, обрывками танцевальной музыки, резкими криками вдруг вспыхивающих на солнце чаек, сигналами автомобилей, протяжными гудками близких судов и, наконец, звонким стуком чьих-то запоздалых каблучков по камням в молочном безмолвии белой ночи, кружил голову упрямым, несмотря ни на что, ожиданием счастья на завтра. Необъятность и неопределенность будущего, кажущееся богатство выбора – все пьянило воображение. И писались стихи, глупые и беспомощно-восторженные, а ныне недоступные, вызывающие острое чувство ностальгии.

Летит окрестная листва
На мокрый парапет.
На Мойке, восемьдесят два
Я прожил много лет.
Несолнечная сторона
На северо-восток,
Налево – ангел у окна,
Направо – водосток.
Свистели бомбы за окном,
Был зимний ветер лют,
Ах, ночи белые потом,
И праздничный салют!
Прожектор бело-голубой
И разноцветный снег!
Ах, эта первая любовь,
Что помнится навек!
На Мойке, восемьдесят два
Я числился, жилец.
На Кировские острова
Возил меня отец.
Отстукивал мне время днем
Привычный метроном,
Солдаты пели перед сном,
Шагая под окном.
Стоял на Мойке старый дом,
И с самого утра
Скрипели весла за окном,
Пыхтели катера.
О, ветер странствий у виска,
И перекличка стай!
О, эта сладкая тоска, —
Фокстрот «Цветущий май»!
На Мойке, восемьдесят два
Я прожил много лет.
Соседи сникли, как трава,
Иных – в помине нет.
Зажгитесь давние огни,
Пластиночка, играй!
Верни мне прошлое, верни
Тот коммунальный рай,
Когда блокада и война
Стучали в нашу дверь,
Но мир из этого окна
Был лучше, чем теперь.
Отечество нам – горный институт
За серыми окнами Горного, —
Забыть их до смерти нельзя,
Где лекции слушал покорно я,
Азы теормеха грызя,
Над линией узкой причальною
Маячили верфи вдали,
Гудками глухими печальными
Прощались с землей корабли.
За серыми окнами Горного,
Дневной застилая нам свет,
Желтея большими погонами,
Огромный качался портрет.
Мы шли с первомайскими флагами,
Усталых не чувствуя ног,
Под статуей Сталина плакали,
Купив со стипендий венок.
За серыми окнами Горного
Рассвет загорался и гас.
Желание славы упорное
Сжигало неопытных нас.
Направо вели экспедиции,
Налево блестела вода, —
Присевшими на воду птицами
Качались у пирса суда.
За серыми окнами Горного
Клубился туман над Невой,
И небо, от копоти черное,
Вдруг вспыхивало синевой.
И плыли в воде отражения,
И вензель мерцал у плеча,
Как солнечное продолжение
Рожденного в небе луча.

Геологией я начал заниматься так же случайно, как и стихами. Увлекаясь в старших классах литературой и историей, не в пример физике и математике, я не мог не сознавать бесплодность этих увлечений. Когда я окончил десятый класс, на дворе стоял 1951 год. Еще не отшумела антисемитская кампания по борьбе с космополитами, а уже готовилось дело врачей. Несмотря на золотую медаль, путь на истфак в Ленинградский университет, носивший гордое имя Андрея Александровича Жданова, был для меня с моим «пятым пунктом» закрыт наглухо. То же относилось и к основным «престижным» вузам. Идти в «разрешенные вузы» – пединститут, мединститут и так далее, входящие в «черту оседлости», не хотелось. Яд сталинской антисемитской пропаганды до такой степени корродировал мое полудетское сознание (не говорю «душу» – ее тогда, пожалуй, еще не было), что я сам себе казался человеком второго сорта, неженкой и белоручкой, ничего не умеющим. Я мечтал стать «настоящим мужчиной», закаляющим свой дух и тело постоянными трудностями и героическими подвигами, хотелось доказать всем (и себе), что я не хуже других. Реализовать эти юношеские комплексы в те невеселые времена, по моему разумению, можно было, только связав свою будущую жизнь с армией или экспедициями…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация