– Теперь ты понимаешь, почему я воспринимаю это как что-то глубоко личное? Понимаешь?
– Похоже, да.
– Я не хочу, чтобы свет этой мертвой звезды так и не достиг своей истинной цели.
– Точно. Именно так, Тина.
Он немного помолчал, а потом указал на бумаги:
– Сеньор учитель похож на соборных скульпторов.
– Что?
– Да, именно так. Они прекрасно знают, что работают неизвестно для кого. Делают скульптуры, горгульи, балюстрады, архивольты, геометрические узоры, флероны, розетки, понимая, что после того, как их установят наверху, их уже больше никто не увидит. – Он серьезно взглянул на Тину. – Ну, разумеется, кроме голубей, которые вдобавок ко всему еще и какают на них.
Они помолчали. Серральяк повертел в руке пустой стакан и сказал однажды отец Льебарья провел нас на самый верх Сеу. Он меня впечатлил.
– Кто такой отец Льебарья?
– Префект семинарии. Не знаю, жив ли он еще.
– Он наверняка говорил вам, что скульпторы трудятся для Бога.
– Наверное, я не помню. Но все равно они как сеньор учитель. Если бы ты не нашла и не прочла эти тетради…
Он покачал головой под впечатлением от многоточия. Тина убрала бумаги в папку и закрыла ее, щелкнув застежкой-резинкой и давая тем самым понять, что ее визит завершен. Она не рассказала Серральяку, что выгнала из дома мужа и теперь убивает время, оставшееся до одиннадцати часов. Лишь сказала до свидания, а Серральяк ответил я хочу увидеть и другие страницы.
Выйдя из мастерской мраморщика, она отправилась на долгую прогулку, продлившуюся до одиннадцати часов. В одиннадцать часов шесть минут она вошла в квартиру и обнаружила ее почти пустой. Отсутствовали половина книг из столовой, музыкальный центр высококачественного воспроизведения звука, принадлежавший некачественному мужу, вся его одежда из шкафа и обувь из обувницы, но при этом не было никакой записки со словами прощания, оправдания или извинения. Фотомастерская в маленькой ванной не тронута. Хотя нет. Не хватало фотографии Арнау, которую она прикрепила кнопками на пробковую панель. Впрочем, это не важно, у нее сохранился негатив. Она прошла в столовую и села на стул, на самый краешек, словно была гостьей в собственном доме. Доктор Живаго, чинно восседая на столе, почти не обращал внимания на хозяйку, поскольку был слишком сосредоточен на вылизывании лапы.
61
– Сеньора Вилабру, медицинская наука больше ничем не в состоянии вам помочь.
– Но я скрупулезно следовала всем вашим указаниям и выполняла все предписания….
– Сеньора… Наука имеет свои пределы. На настоящий момент этот вид глазных болезней в той стадии, которую мы наблюдаем у вас, – доктор Комбалья понизил голос, словно ему было стыдно произнести то, что он собирался сказать, – неизлечим.
Услышав эти слова, Элизенда ощутила себя глубоко обманутой. Наукой и Богом, с которым вела ожесточенную битву с того дня, когда банда ФАИ из Тремпа ворвалась в ее жизнь. Но она не желала доставлять Богу такого удовольствия, и, хотя вечный мрак ее, несомненно, угнетал, она не стала жаловаться на судьбу даже врачу. И, готовая стойко принять надвигавшуюся темноту, не опускаясь до жеманного кривлянья, она никак не прореагировала на приговор. В конце концов, в мире живет множество слепых.
В день, когда ей исполнилось семьдесят пять лет, она встала с очень странным ощущением в глазах, словно заранее объявленная болезнь наметила себе конкретную дату, чтобы заявить о себе. Несколько часов она занималась тем, что вела телефонные переговоры, как будто ничего не произошло. Пока наконец в середине дня не решила, что пора бить тревогу.
– Нет-нет; я же сказала, я хочу поговорить лично с доктором Комбальей.
– Сеньора, но доктор Комбалья не может…
– Скажите ему, что звонит сеньора Элизенда Вилабру.
На другом конце провода послышалось уважительное молчание и отзвуки колебания. Через двадцать две секунды доктор Комбалья уже говорил дорогая сеньора, чем я могу помочь вам? Она хотела сказать темнота страшит меня, внушает мне ужас, потому что остаться во мраке означает навсегда остаться наедине с собой, постоянно думая о себе, словно ты – свое собственное отражение, и я не знаю, гуманно ли это, доктор. Она хотела сказать я ненавижу мрак, поскольку он лишает меня контроля над окружающим миром, ибо теперь любой может незаметно приблизиться ко мне со спины; поскольку в темноте воспоминания обретают особую ясность и четкость и я не смогу вынести эту боль, ибо у меня не будет глаз, которые можно закрыть, чтобы не видеть.
– Я слепну.
– Что вы чувствуете?
– Не знаю. У меня все расплывается, я не могу ни на чем сфокусировать взгляд даже в очках, вижу одни пятна…
Доктор Комбалья впервые замечал у сеньоры Вилабру некоторую потерю самообладания.
– Что, вот так вдруг?
– Да. Могу я приехать к вам сейчас?
– Ну… гм… А который час?
– Дело в том, что я не в Барселоне. Мне понадобятся три часа, чтобы добраться до вас.
– В таком случае, может быть, лучше завтра…
– На мой счет можете не беспокоиться, доктор. Через три часа я буду в клинике.
Она повесила трубку, испортив доктору Комбалье ужин, приказала Микелу гнать по шоссе во весь опор и впервые в жизни забыла взять с собой несессер.
В половине девятого вечера она уже сидела в кресле для пациентов, и доктор Комбалья обследовал ее левый глаз, предпочитая не диктовать Ванессе, что именно он там обнаружил, потому что в таком случае он напугал бы пациентку так же, как был напуган сам. Ну какого черта именно мне выпала эта хреновая обязанность объявить Элизенде Вилабру, что все кончено, о чем, впрочем, он знал заранее, но ведь именно сегодня настал сей чертов момент, хотя в любом случае это был вопрос нескольких недель, ну, может, пары месяцев… Только теперь он перестал думать о своих коллегах, с которыми собирался встретиться за ужином (двадцать пять лет со дня выпуска; ему так хотелось снова увидеть Амуру и Пужола), и, когда она спросила сколько времени мне придется пребывать в темноте, он прочистил горло и сказал нууу, полгодика-год, а потом собрался с духом и добавил сеньора Вилабру, медицинская наука больше ничем не в состоянии вам помочь.
Собака или служанка? Трость? А как же счета? А путешествовать? А есть? Они что, не понимают, что я могу испачкаться и не заметить этого?
– Это правда, наука ничем не может помочь.
Она поняла, что должна принять сие как данность: шофер, который всего десять или двенадцать лет состоит у нее на службе, одолжит ей свои глаза на дороге; в какой-то степени болезнь заставила ее пожалеть об отсутствии Хасинто. Она поняла, что Сьо, несмотря на свой ревматизм, будет ее опорой в доме. Что Газуль превратится в ее рабочее бюро и будет иметь полный доступ ко всем счетам и именно от него она будет узнавать, поступил ли денежный перевод от немцев. И она больше никогда не увидит жалобного выражения лица влюбленного в нее до потери пульса человека, который всегда мечтал, что однажды она скажет ему Газуль, ты интересуешь меня не потому, что ты лучший на свете адвокат и умеешь творчески подходить к решению любой проблемы, а потому, что я люблю тебя. Однако этого так и не произошло, и Газуль безропотно продолжал выполнять все ее распоряжения. Почему люди намертво запечатлевают прошлое в своей памяти?