Я несколько раз встречала, причем всегда с неизменным удовольствием, Кристиану Рошфор. Мне очень нравились «Внуки века». Чтобы с такой жестокой точностью описать мир психического отчуждения, она нашла голос, тон, который лучше, чем ее подробное воспоминание о коммунистической семье, предполагал возможность другого мира. Эта книга шокировала меньше, чем первая, и все-таки ее снова закидали грязью лицемерного целомудрия. «Мне это знакомо», – призналась я. «Для вас это должно быть еще более тягостно, – с сочувствием сказала она, – я-то ведь бродяжка». И верно, рядом с ней я сознавала свое буржуазное происхождение, а она была дочерью народа и всего насмотрелась. Ее отличали смелость, воодушевление, свобода, которым я завидовала. В тот момент она ничего не писала: «Сейчас я не могу заниматься своими мелкими историями!»
Я ее понимала. Убийство Лумумбы, последние его снимки и фотографии его жены в трауре – с бритой головой, с обнаженной грудью: какой роман мог сравниться с этим? Это убийство ложилось пятном на Америку, ООН, Бельгию, весь Запад, а также на окружение Лумумбы. «Его все предавали, даже самые близкие, – сказал Ланзманну Серж Мишель, бывший пресс-атташе Лумумбы. – Он не хотел этому верить. И к тому же думал, что ему достаточно выйти на улицу и поговорить с народом, чтобы восторжествовать над всеми заговорами. – И еще добавил: – Он ненавидел насилие и умер от этого». Разговор с ним у Ланзманна состоялся в Тунисе, куда он поехал вместе с Пежю, дабы представлять «Тан модерн» на антиколониальной конференции. Поговорили они и с Ферхатом Аббасом, который в продолжение всей беседы подбрасывал на коленях свою маленькую племянницу. «Он принял нас за людей из «Эспри», – рассказывал Ланзманн. «А что вы хотите, – сказал им Аббас, – коммунисты дают людям хлеб, это хорошо. Но человек жив не хлебом единым. Мы мусульмане, мы верим во Всевышнего, и мы хотим возвысить умы. Надо питать дух». Судя по всему, в революции ему отводилась теперь лишь представительная роль. Это нам подтвердил и один из руководителей ФНО: «Аббас стар, ему шестьдесят лет. Есть поколение шестидесятилетних, сорокалетних и двадцатилетних. Совсем неплохо иметь во главе революции родоначальника. Но ведь командует не он и не он будет командовать». Утверждали, что среди известных вождей существуют два направления: политики классического типа, готовые пойти на сотрудничество с Францией, то есть остановить революцию; другое, которое поддерживают подполье и массы, требует аграрной реформы и социализма. «И если нам испортят победу, мы снова уйдем в горы», – говорили некоторые руководители, желавшие довести войну до конца, если будет необходимо, то и с помощью китайцев.
К тем, кто противился компромиссному миру, относился Фанон, автор книг «Черная кожа, белые маски» и «Год V Алжирской революции». Врач-психиатр мартиниканского происхождения, примкнувший к ФНО, он, в противовес пацифистским предложениям Нкрумы, произнес в Аккре встреченную аплодисментами страстную речь о необходимости и значении насилия. На ту же тему в «Тан модерн» была опубликована захватывающая статья за его подписью. На основании его книг и того, что мы о нем знали, он представал как одна из самых выдающихся личностей нашего времени. Ланзманн был потрясен, увидев его прикованным к постели, а его жену, как только она выходила из комнаты, – в слезах: Фанон страдал лейкемией, по словам врачей, он не проживет больше года. «Поговорим лучше о другом», – сразу предложил Фанон. Он спрашивал о Сартре, чья философия наложила на него отпечаток; его привела в восторг «Критика диалектического разума», особенно своим анализом примирения – террора. События в Черной Африке причиняли ему боль. Подобно многим африканским революционерам, Фанон мечтал о единой Африке, избавившейся от эксплуатации. А потом в Аккре понял, что, прежде чем обрести братство, черные будут убивать друг друга. Убийство Лумумбы его потрясло. Он и сам во время одной из поездок в Африку едва остался жив после покушения.
В то время много было разговоров – так как де Голль отказался от «Мелёнских предварительных условий» – относительно уступок, на которые готовы пойти алжирцы. Что касается независимости Алжира и его территориальной целостности, то они не уступят. Вопрос в том, приведет ли их победа к социализму. Мы полагали, что да.
Вместе с Сартром мы ходили на выставку Лапужада. Мне нравились его полотна; в этой связи Сартр написал очерк об ангажированной живописи. Наступила весна, невероятно теплая: 23° в марте, такого не видели с 1880 года, писали газеты. Небо было до того голубым, что мне хотелось писать у открытого окна и не произносить ни слова, я готова была петь, если бы у меня был голос. И вот как-то вечером Ланзманн сказал: «Мне надо кое-что тебе показать». Он повез меня ужинать в окрестности Парижа, в дремавшее селение с деревенским ароматом; и вдруг земля разверзлась, и возник ад. Мари-Клод Радзиевски передала Ланзманну досье относительно того, как харки обращались в подвалах Гут-д’Ор с мусульманами, которых отдавало в их распоряжение Управление территориальной безопасности: пытка электричеством, ожоги, сажание на бутылку, подвешивание, удушение. Пытки прерывались психологическим воздействием. Ланзманн написал об этом статью для «Тан модерн» и опубликовал досье с жалобами. Одна студентка рассказала мне, что своими глазами видела, как на улице Гут-д’Ор харки перетаскивали окровавленных мужчин из одного дома в другой. Жители квартала ночи напролет слышали вопли. «За что, за что, за что?» – этот бесконечно повторявшийся крик пятнадцатилетнего алжирского мальчика, на глазах которого пытали всю его семью, звучал у меня в ушах, разрывая сердце. Каким безобидным казалось мое возмущение, в которое некогда меня ввергал удел человеческий при абстрактной мысли о смерти! От неизбежности можно судорожно отбиваться, но она обескураживает гнев. И к тому же не в моей власти было остановить скандал смерти. Сегодня я стала скандалом в собственных глазах. Почему? Почему? Почему каждое утро я должна просыпаться в горести и ярости, до глубины души пронзенная злом, на которое не давала согласия и которое не имела ни малейшей возможности предотвратить? В любом случае старость – это испытание, причем наименее заслуженное, полагал Кант, самое неожиданное, говорил Троцкий, но чтобы она запятнала позором существование, которое до тех пор меня удовлетворяло, этого я не могла вынести. «Мне навязывают ужасную старость!» – твердила я себе. Смерть кажется еще более неприемлемой, если жизнь утратила свою гордость; я не переставала об этом думать: о своей жизни, о жизни Сартра. Открывая утром глаза, я сразу же говорила себе: «Мы должны умереть». И еще: «Этот мир ужасен». Каждую ночь мне снились кошмары. Среди них был один, который так часто повторялся, что я даже записала его версию:
«Этой ночью – необычайной силы сон. Я вместе с Сартром нахожусь в своей квартире; проигрыватель под чехлом безмолвствует. И вдруг – музыка, хотя я не шелохнулась. На диске крутится пластинка. Я нажимаю на кнопку: пластинка не останавливается, она кружится все быстрее, иголка не поспевает, рукоятка принимает невероятные положения, внутренность проигрывателя гудит, словно котел, видны языки пламени и блеск обезумевшей черной пластинки. Сначала приходит мысль, что проигрыватель сломается, меня охватывает тревога, но несильная, потом начинается паника: взорвется ВСЕ; колдовской, непостижимый мятеж, разлаженность всего. Мне страшно, в отчаянии я собираюсь позвать специалиста. Помнится, он приходил, но в конце концов именно я сообразила отключить проигрыватель и со страхом прикоснулась к розетке; проигрыватель замер. Но какой разгром! Рукоятка превратилась в скрученную ветку, иголка стерлась в порошок, пластинка тоже, поражен и диск, аксессуары уничтожены, и болезнь продолжает вызревать внутри проигрывателя». Этот сон, который, проснувшись, я вспоминала, имел для меня совершенно очевидный смысл: таинственная, неподвластная сила была силой времени, обстоятельств, она опустошала мое тело (жалкие остатки иссохшей рукоятки), она калечила, угрожала полным уничтожением моего прошлого, моей жизни, всего, чем я была.