Сорок три процента суждений выражали желание «возврата в понимании истории от классового подхода к национальному и религиозному». К этому массиву примыкает 31 процент отзывов с выражением благодарности художнику, осознавшему «наши корни», представшему «национальным русским художником».
«Оказывается, есть еще в России настоящие богатыри. Есть настоящие русские люди. Не умерла Россия и тому доказательство – Глазунов».
«Спасибо за Русь! За ту, что живет в нас всегда, везде, которую нельзя в нас убить, к которой мы вернемся, через какие бы препятствия ни шли».
Девять процентов отзывов написаны с позиций пролетарского интернационализма, они осуждали за «скуление о прошлом».
«Не слишком ли много воспевает И. Г. патриархальную забитую Русь, не близко ли это к великорусскому шовинизму?»
Наконец, десять процентов записей не касались идейно-политических проблем, были в целом доброжелательны.
«Отстояв восемь часов в очереди, о том не жалею».
После выхода книги «Художник и Россия» поднялась новая волна критики. Альманах «Вече» поддержал, как всегда, художника. Иной была статья Киры Сапгир в журнале «Континент», издававшемся Владимиром Максимовым на деньги западногерманского магната Акселя Шпрингера: «Помогая растлевать психику рядового человека, Глазунов стал одной из кариатид советского искусства, самым отъявленным порождением советской аморальности». Не выбирая выражений, автор утверждала, что художник «не просто лжет: он убивает правду, выдавая за нее полуправду, а это медленно действующий яд». Журнал перепечатал пространное выступление Киры Сапгир по радио «Свобода», где публицистка назвала Глазунова муравьиным львом, в чью ловушку скатывались монахи и монархи, честные и подлецы, учителя и генералы, попадая в ловушку разрешенного протеста. А все потому, что давали себя портретировать, за что досталось по ошибке даже английской королеве.
Все это выплескивалось в эфир, на страницы журналов и газет, когда в Калашном переулке томилась взаперти «Мистерия XX века», главная картина художника, главная картина русской живописи после революции 1917 года.
Однако ее мало кто тогда видел. Эмигранты «третьей волны» ничего о ней не ведали, да и ведать не хотели. Они твердо усвоили, что им хотелось.
«Дело в том, что к Глазунову накрепко прилеплена репутация антисемита. Неизвестно, чем он заслужил такую репутацию, ибо ни в одном из его многочисленных полотен, рисунков, портретов нет и тени намека на антисемитизм. Можно только предположить, что подчеркнутая русскость, патриотичность полотен Глазунова оказалась для кого-то веским основанием для зачисления художника в категорию антисемитов, что, как известно, в наше время чревато многими весьма неприятными последствиями», – писал в западногерманском «Вече» автор, настроенный благожелательно к художнику.
Но и он не договаривал до конца в Дюссельдорфе, не желая травмировать лишний раз Илью Сергеевича в Москве. Кроме названной репутации, закрепилась твердо еще одна – агента КГБ. Поэтому диссиденты писали о нем, не выбирая выражений.
Так ли это на самом деле? Отвечу скоро и на этот вопрос, самому мне не дающий покоя.
* * *
К концу семидесятых Глазунов создал не только сотни картин и портретов, но и множество иллюстраций к сочинениям Пушкина, Никитина, Достоевского, Некрасова, Мельникова-Печерского, Блока, Алексея Толстого, Куприна… Только русских классиков. Максима Горького, советских писателей не любил. Ему и это ставили в вину, когда не принимали в союз.
– Хоть бы Хемингуэя, что ли, проиллюстрировал, если Максима Горького не хочешь, – увещевали «товарищи по оружию».
В иллюстрациях он наиболее близок к передвижникам. В пейзажах развивает традиции Саврасова и Левитана. На многих картинах предстает у Глазунова фигурка одинокого человека, противостоящего стихии. Чувство одиночества нашло выход в философских пейзажах, рисунках, заставивших еще на первой выставке английского журналиста из «Дейли мейл» воскликнуть: «Печальный художник взволновал Москву». Не свойственный советскому человеку минорный мотив звучит на многих холстах. Спасаясь от одиночества, Глазунов рисовал постоянно свою семью, жену и детей, появившихся на свет, когда отцу шел сороковой год.
– Как только увидел Нину, так и начал ее рисовать…
Первый рисунок, «Нина в шубке», выполнен на небольшом листке ватмана соусом. Размер листа 60 сантиметров на 41 сантиметр. Примерно такого размера и репродукция в альбоме. Оригинал в рамочке под стеклом я увидел в мастерской в Калашном переулке. Он поражает мастерством и силой чувства. Первый рисунок датируется 1954 годом.
…Это была любовь с первого взгляда.
В 1996 году Глазунов напишет обжигающие сердце откровенностью и страданием строки:
«Страшно видеть, как душа любимого человека у тебя на глазах умирает и переходит в свою противоположность. Обнаженная совесть и понимание непоправимого толкают даже сильных на самый тяжкий грех – самоубийство, которому нет прощения.
В такие трагические минуты моей жизни я сам иногда с трудом удерживался на краю пропасти.
Самый страшный удар настиг меня всего несколько лет тому назад. И все же сильные люди должны преодолеть в себе страх одиночества, залечить, казалось бы, неизлечимые раны предательства и, собрав волю и страсть к жизни, идти непреклонно вперед».
1955 годом датируется написанная масляными красками «Нина». Это маленький холст, 50Ч67. С тех пор созданы были многие другие образы жены, сына Вани и дочери Веры, порознь и вместе. Почти на всех автопортретах Илья Глазунов предстает вместе с женой и детьми.
* * *
На 1978 год, когда произошел триумф в Манеже, приходится очередной творческий взлет. Летом прошла выставка. Осенью из Калашного переулка пролегла дорога на Таганку, в переулок с советским названием Товарищеский, дореволюционным – Дурной, где в строении бывшего Первого Рогожского женского училища с рукодельными классами рабоче-крестьянская власть разместила Художественный институт имени В. Сурикова Академии художеств СССР. Порог дома переступил преподаватель, руководитель новой мастерской портрета.
Как могло такое случиться?
Однажды, давая мне интервью для газеты, Илья Сергеевич, сжимая в несколько строк события разных лет, нарисовал такой художественный эпизод:
«После того как я сделал портрет Брежнева, Демичев предложил:
– Почему бы вам не поучить молодежь тому, что вы умеете?
– Да кто меня пустит в институт академии, где меня терпеть не могут…»
Когда пришло время писать книгу, я этот эпизод включил в рукопись, прочитав ее в Калашном.
– Все было с точностью до наоборот, – оборвал мое чтение герой книги.
Таким образом, я установил, что Петр Нилович не войдет в историю искусства, как Шувалов рядом с Ломоносовым, как человек, по мысли которого появилась мастерская, ставшая, говоря образами прошлого, кузницей кадров, ядром будущей академии на Мясницкой.