Через некоторое время Шевек встал на дрожащие ноги и включил лампу. Он немного побродил по комнате, дотрагиваясь то до переплета книги, то до абажура лампы, радуясь, что вернулся, что опять находится среди знакомых предметов, опять в своем мире — потому что в тот момент разница между этой планетой и той, между Уррасом и Анарресом была для него не больше разницы между двумя песчинками на морском берегу. Не было больше бездн, не было стен. Не было больше изгнания. Он увидел основание вселенной, и оно было надежным.
Медленной и не очень твердой походкой Шевек вошел в спальню и, не раздеваясь, рухнул на кровать. Он лежал, закинув руки за голову, время от времени обдумывая то одну, то другую деталь еще предстоявшей ему работы, охваченный торжественной и счастливой благодарностью, которая постепенно перешла в светлую задумчивость, а по том — в сон.
Шевек проспал десять часов и проснулся с мыслью об уравнениях, которые выразят понятие интервала. Он подошел к письменному столу и принялся работать над ними. Во второй половине этого дня у него по расписанию были занятия, и он их провел; он пообедал в преподавательской столовой и побеседовал там со своими коллегами о погоде, и о войне, и обо всем остальном, о чем они заводили разговор. Если они и заметили в нем какие-то перемены, он этого не понял, потому что по существу даже не заметил их. Он вернулся к себе в комнату и снова сел работать.
В уррасских сутках было двадцать часов. В течение восьми дней Шевек ежедневно проводил по двенадцать, а то и по шестнадцать часов, сидя за письменным столом или слоняясь по комнате, часто глядя своими светлыми глазами в окна, за которыми сияло теплое весеннее солнце или звезды и рыжая Луна.
Эфор, войдя с завтраком на подносе, увидел, что Шевек лежит на кровати полуодетый и разговаривает на незнакомом языке. Он растолкал его. Конвульсивно вздрогнув, Шевек проснулся, встал и, шатаясь, вышел в другую комнату, к письменному столу, который был совершенно пуст; он уставился на компьютер, с которого была сброшена вся информация, и застыл, точно человек, который получил удар по голове, но еще не понял этого. Эфору удалось снова уложить его, и он сказал:
— Лихорадка есть, господин. Зову доктора?
— Нет!
— А может, господин?…
— Нет! Не пускайте сюда никого, Эфор. Говорите, что я болен.
— Тогда они точно приведут доктора. Могу сказать, господин, что вы все еще работаете. Это им нравится.
— Когда выйдете, заприте дверь, — сказал Шевек. Его непрозрачное тело подвело его: от переутомления он ослабел и поэтому был раздражителен и склонен к панике. Он боялся Паэ, Оииэ, боялся, что придет полиция с обыском. Ему живо и ужасающе вспомнилось все, что он раньше слышал, читал, о чем смутно догадывался относительно уррасской полиции, тайной полиции; так человек, признавшись себе, что болен, припоминает абсолютно все, что он когда-либо читал о раке. Он смотрел на Эфора лихорадочным, полным тревоги взглядом.
— Можете на меня положиться, — сказал Эфор, как всегда, сдержанно, быстро, с кривой улыбкой. Он принес Шевеку стакан воды и вышел; и замок наружной двери защелкнулся за ним.
Оба следующих дня он ухаживал за Шевеком с тактом, не имевшим отношения к его выучке слуги.
— Вам бы доктором быть, Эфор, — сказал Шевек, когда от его слабости осталась лишь чисто физическая, отчасти даже приятная вялость.
— Так моя старуха говорит. Никого не хочет за собой ухаживать, кроме меня, когда болеет. Говорит: «У тебя рука легкая». Наверно, так.
— Вы когда-нибудь работали с больными?
— Нет, господин. Не хочу иметь дело с больницами. Черный день — тот день, когда буду умирать в ихней заразной дыре.
— В больнице? А чем плохи больницы?
— Ничем, господин, — в которую вас свезут, если похужеет, — мягко ответил Эфор.
— Тогда о каких больницах говорите вы?
— Куда нас возят. Грязные. Как у мусорщика в заднице. — Эфор сказал это без возмущения, для наглядности. — Старые. В одной такой девчонка померла. Там в полах дырки, здоровущие дырки, перекрытия видать, так? Я говорю: «Это как же?» Понимаете, из дырок крысы лезут, прямо на койки. А они: «Здание старое, шестьсот лет уж, как больница». Название ей «Заведение Божественной Гармонии для бедных». Задница это, а не гармония, вот что.
— Ваша дочь умерла в больнице?
— Да, господин, моя дочка Лаиа.
— Отчего она умерла?
— Клапан в сердце. Они сказали. Росла плохо. Когда померла, два годочка.
— У вас есть другие дети?
— Живых нету. Трое родились. Старуха шибко убивалась. А теперь говорит: «Ну и что ж, зато теперь за них не переживать, и ладно». Вам угодно еще что-нибудь, господин?
Этот внезапный переход к манере выражаться, принятой в высших классах, неприятно поразил Шевека; он досадливо сказал:
— Да! Рассказывайте дальше.
Потому ли, что это вырвалось у него так непосредственно, или потому, что он был еще нездоров и ему следовало потакать, на сей раз Эфор не замкнулся.
— Было дело, хотел в армейские медики пойти, — сказал он, — но они меня вперед забрали. Призвали. Говорят: «Денщиком, будешь денщиком». Так и вышло. Хорошая специальность — денщик. Как из армии вернулся, так прямо и пошел в услужение.
— Так в армии вас могли выучить на медика? — Разговор продолжался. Шевек с трудом понимал Эфора, не только из-за языка, но и по смыслу. Эфор рассказывал ему о вещах, с которыми он никогда в жизни не сталкивался. Он никогда в жизни не видел ни крысы, ни солдатской казармы, ни сумасшедшего дома, ни богадельни, ни ломбарда, ни казни, ни вора, ни доходного дома, ни сборщика налогов, ни человека, который хочет работать и не может найти работу, ни мертвого младенца в канаве. Обо всем этом Эфор говорил, как о самых обычных вещах или о самых обычных ужасах. Чтобы хоть как-то понять все это, Шевеку пришлось напрячь воображение и припомнить все, что он знал об Уррасе, вплоть до самых отрывочных сведений. И, однако, все эти вещи были ему так знакомы, как ничто из виденного им здесь до сих пор, и он действительно понимал их.
Это был тот Уррас, о котором он узнал в школе на Анарресе. Это был мир, из которого бежали его предки, предпочтя голод и пустыню и бесконечное изгнание. Это был мир, который сформировал сознание Одо и восемь раз сажал ее в тюрьму за то, что она не держала свои мысли про себя. Это было человеческое страдание, в котором коренились идеалы его общества, почва, на которой они взошли.
Это не был «настоящий Уррас». Достоинство и красота комнаты, где сейчас находились он и Эфор, были так же реальны, как и убожество, в котором родился и жил Эфор. Для Шевека дело мыслящего человека состояло не в том, чтобы отрицать одну реальность за счет другой, а в том, чтобы включать одну в другую и соединять их. Это было нелегкое дело.
— Опять усталый вид, господин, — сказал Эфор. — Надо отдыхать.