Что касается Дюран-Рюэля, то он не собирался сдаваться без борьбы и терять художников, со многими из которых к тому же поддерживал теплые дружеские отношения. Французский рынок не оправдывает надежд? Ну так что ж, значит, надо завоевывать новые — голландский, бельгийский и даже — почему бы нет? — американский!
«Мне совершенно не хочется снабжать своими картинами этих янки!» — ворчливо протестовал он. Моне пребывал тогда в мрачном расположении духа; его мучили «зубная боль и невралгия».
Жорж Пети все тянул и тянул с выплатой денег за картину, купленную во время международной выставки, что также не способствовало улучшению настроения.
Наконец, свою лепту в обрушившиеся на него неприятности внес и Жан, которому уже исполнилось 18 лет. Он очень плохо закончил учебный год и с треском провалил экзамен, сдавать который ездил в Руан.
Последней каплей стал визит некоего Нивара — багетного мастера из Парижа. Тот требовал срочно оплатить счета за услуги, оказываемые с 1875 года, в размере 2450 франков, и пригрозил в противном случае передать дело в суд и добиться описи имущества.
— Ладить с ним было нелегко, — вспоминает о Моне Зелия Пикар
[74], в последние годы жизни художника в Живерни служившая в доме прачкой. — Хорошо еще, что сама я с ним сталкивалась редко, а в основном имела дело с госпожой Бланш, которой шила платья. Его я видела больше издали, когда он шел через сад к пруду. Он вечно на всех ворчал, такой уж сварливый характер! Вот, например, я даже не могу сказать, какие у него были зубы — я ни разу не видела, чтобы он улыбнулся!
— Совершенно верно, — подтверждает это Жан Пьер Ошеде
[75]. — Порой на него накатывали приступы дурного настроения, и жизнь тогда становилась невыносимой. Он мог уйти к себе в комнату, и мы не видели его целый день, а то и два. За столом все сидели молча, боясь пошевелиться, и тишину нарушал только стук вилок о тарелки…
К счастью, подобные периоды длились недолго.
— Если он радовался тому, что очередная картина удалась, — продолжает Жан Пьер Ошеде, — то к обеду выходил, распевая во все горло арию тореадора из «Кармен». Или сочинял на тот же мотив что-нибудь вроде: «Все за стол! Все за стол! Жареные голуби хороши, пока горячи!»
— Все-таки он был человеком очень милым, — делится своими воспоминаниями г-жа Тибу
[76]. — Моя мать работала у них в доме, гладила белье. Господину Моне она гладила сорочки с жабо, знаете, такие, с кружевными манжетами… Помню, когда она в первый раз взяла меня с собой, мне тогда было лет десять, она мне сказала: «На цветы можешь смотреть сколько хочешь, но чтоб ни до чего не дотрагиваться, поняла? Хозяин будет сердиться». И вот стою я в саду, рот разинула от всей этой красоты, ну, прямо в рай попала, и вдруг слышу за спиной строгий голос: «Тоже любишь цветы, малышка? Это хорошо!» Ох и испугалась же я! Оглядываюсь и вижу: он стоит на пороге дома, в белой блузе, в большой фетровой шляпе, надвинутой на лоб… Видно, понял, что мне стало страшно, и улыбнулся — широко-широко. Как будто прощения просил…
Осень Моне провел в Этрета, где с ним случилось неприятное происшествие: его сильно окатило приливной волной, так что он стоял, прижавшись спиной к прибрежной скале, бессильно наблюдая, как вода заливает холсты, краски и мольберт. Вообще этот сезон выдался крайне неудачным, и в его завершение он объявил, что «переходит к Жоржу Пети». А как же Дюран-Рюэль, помогавший художнику выживать на протяжении последних пяти лет? Никак. Его трудности.
«Полагаю, вам ясна степень моего недовольства», — с лаконичным достоинством сообщил он художнику. «Я, конечно, понимаю, — отвечал тот
[77], — ваше негативное отношение к Пети, но, скажите на милость, с какой стати мне-то делать из него врага, ведь лично мне он не сделал ничего дурного, напротив, стараясь заставить своих клиентов признать меня, он сделал мне большое благо, и это неоспоримо…»
Впрочем, полностью сжигать за собой мосты он не торопился, а потому несколькими днями позже написал еще одно письмо, в котором сообщал:
«Скоро привезу вам дюжину полотен с видами Живерни и Этрета…»
Завершала это послание довольно-таки дерзкая приписка:
«К концу года рассчитываю получить от вас две тысячи франков, которые мне необходимы, так как я планирую расширить мастерскую…»
Ремонтные работы, направленные не столько на то, чтобы увеличить площадь помещения, но главным образом на то, чтобы сделать его более удобным и светлым, в частности за счет большого застекленного окна, прорубленного в северо-западной стене, закончились 17 января.
«Мастерская готова к работе, — пишет Моне Дюран-Рюэлю. — Срочно нужны деньги для уплаты рабочим».
В ответ — молчание.
21 января — новое письмо, исполненное тревоги:
«У меня крупные неприятности. Срочно нужно как минимум тысячу франков. Если вы в состоянии мне их предоставить, сообщите об этом немедленно, только не заставляйте меня ждать понапрасну. Если вы не имеете такой возможности, скажите об этом прямо, я найду их в другом месте»
[78].
Попахивает шантажом, не так ли?
Торговец, отнюдь не глупый человек, понял намек. «В другом месте» — так сказал Моне. Уж не у Пети ли? Дюран-Рюэль быстро проанализировал ситуацию. Если его протеже задолжает конкуренту с улицы Сез, тот его от себя уже не отпустит! И он оплачивает все счета — и каменщика, и плотника, и стекольщика.
В феврале Моне снова уезжает в Этрета, где его ждет дорогой его сердцу холодный свет последних зимних дней. Впрочем, на сей раз его гонит в дорогу не столько желание работать, сколько совсем другие соображения. Просто жизнь в Живерни сделалась невыносимой. Виновница этого — Марта Ошеде, которая теперь превратилась в молодую двадцатидвухлетнюю и глубоко несчастную женщину. Марта так и не смогла смириться с разрывом родителей. С человеком, которого ее братья и сестры охотно называли «папой Моне», она не нашла общего языка. Но более всего ее ранили слухи и сплетни, циркулировавшие по деревне. Действительно, обитатели Живерни с удовольствием перемывали косточки «чудной семейке». Не исключено также, что Марту постигло собственное любовное разочарование, которое она тяжело переживала. Может быть, она мечтала выйти замуж? Но кто же возьмет в жены девушку, чья мать сожительствует с художником? По всей вероятности, похожие невеселые мысли бродили и в голове восемнадцатилетней Сюзанны. Одна только Бланш — ей исполнился 21 год — не ощущала никаких неудобств из-за двусмысленного положения семьи. Во-первых, она искренне восхищалась талантом Клода, сама любила живопись и писать, а во-вторых, успела подружиться с Жаном, который был младше ее на два года.