Их встреча состоялась 19 мая, в воскресенье. Должно быть, обстановка в доме не слишком способствовала проявлениям взаимной нежности, поскольку Клод задумал снять в Париже, на улице Годо-де-Моруа, небольшую квартирку. Здесь он надеялся время от времени уединяться с Алисой вдали от шумной ватаги детей.
Не успел он вдоволь налюбоваться вновь обретенными берегами Эпты, как пришло письмо от Роллины:
«…Пистолет целыми днями обнюхивает тропу, по которой вы с ним гуляли, и регулярно наведывается с обыском к мамаше Баронне. Видел ваше дерево — вся часть кроны, обращенная к реке, покрылась новой листвой. Желаю вам доброго здоровья и успешной работы. Держите меня в курсе ваших новостей. Пистолет говорит, что мечтает пожать вам лапу. Тигренок и Сатана шлют горячий кошачий привет!»
Нет, Морис Роллина явно не оценен по достоинству французским литературоведением!
Из Живерни Моне время от времени ездит в Париж, где Жорж Пети готовится к новой выставке. Судя по всему, владелец галереи сумел восстановить добрые отношения с художником. Кроме Моне, в выставке намеревался принять участие и Огюст Роден.
Париж в те дни бурлил радостным возбуждением. Президент Карно только что торжественно открыл Всемирную выставку, посвященную столетию Французской революции. Подлинной «звездой» мероприятия стала, разумеется, «железная дама» — башня, недавно построенная инженером Эйфелем.
— Вы только взгляните на нее! — призывал зрителей автор проекта. — Она выглядит так, словно ее принес сюда ветер!
Моне воздержался от комментариев в адрес «четырехугольной металлической пирамиды с изогнутыми ребрами», вознесшей свой нос на 300 метров от земли в горделивом стремлении пронзить облака. Он осмотрел ее с задумчивым видом, но не произнес ни слова.
«Моне — молчун, — отзывался о художнике Эдмон де Гонкур, — но как красноречив взгляд его черных глаз!»
15 июня в галерее на улице Сез приступили к развешиванию картин. Благодаря поддержке друзей-коллекционеров Жоржу Пети удалось собрать около 150 полотен.
А 21 июня Клод Моне закатил ему скандал.
— Я возмущен! — гневно говорил он. — Что вы сделали с моими картинами? И поправить уже ничего нельзя! Так я и знал! Куда вы повесили мое лучшее панно? За рядом скульптур, там, где его вообще не видно! Это неслыханно! Не надейтесь на мое появление в зале! Ноги моей там не будет! Я уезжаю в Живерни!
И пробормотал себе под нос:
— Странно повел себя Роден…
Пети попытался воздействовать на скульптора:
— Э-э, милейший господин Роден! Видите ли, вашему другу Моне очень не понравилось, как мы разместили работы…
И получил в ответ:
— Плевать я хотел на Моне! Плевать я хотел на целый свет! Я занимаюсь исключительно собой!
[101]
Вернувшись в Живерни, в свою «башню из слоновой кости», Моне целиком отдался хлопотам об «Олимпии» Эдуара Мане. Эта картина, которую безмозглая критика называла в свое время «портретом мерзкой одалиски с желтым животом, подобранной на помойке», должна висеть в Лувре! Нельзя допустить, чтобы этот шедевр достался янки!
И он на несколько недель откладывает в сторону кисти и, вооружившись гусиным пером, нервно строчит письмо за письмом.
Его идея заключалась в том, чтобы собрать средства на покупку картины по подписке.
«Необходимо набрать 20 тысяч франков, — сообщает он всем своим друзьям, бывшим соратникам Мане. — Именно такую сумму мы должны предложить вдове».
Первый ответ пришел 14 ноября 1889 года. В конце письма стояла подпись: Антонен Пруст. Этот человек, в годы правления Гамбетты короткое время занимавший пост министра изящных искусств, теперь служил комиссаром Всемирной выставки.
«Я не сомневаюсь в том, что Мане получит свое место в Лувре, например, рядом с мастерами испанской школы, — писал он, — но благодаря пейзажам, а уж никак не „Олимпии“!»
Тем не менее он внес в подписной лист 500 франков.
«Даю тысячу франков», — отозвался доктор де Беллио.
«Тысяча за мной», — не отстал от него Руар — подлинный фанатик импрессионизма.
«Вношу тысячу франков», — поддержал их Дюре.
«Две тысячи франков», — расщедрилась Винаретта Эжени Синджер, супруга графа де Сей-Монбельяра, уже успевшая, как мы помним, обогатить свою коллекцию полем голландских тюльпанов.
И так далее, и тому подобное.
«Готов выделить триста франков», — сообщил Мирбо.
«Примите и мои 25 франков», — предложил Жеффруа, отнюдь не богач.
«У меня за душой ни гроша, — написал Роллина. — Посылаю вам лишь корзину слив, собранных во Фреслине. Они превосходны».
Справедливости ради отметим, что Роллина ухитрялся существовать на пять тысяч франков в год
[102].
«Нет, я в этом не участвую, — отверг предложение Золя. — Мане должен висеть в Лувре, но это должно произойти иначе. Государство должно само признать его талант. А так это выглядит каким-то подарком и отдает групповщиной и рекламой».
Отказ Золя нисколько не обескуражил Моне. Он упорно продолжал начатую кампанию. В феврале 1889 года он пишет граверу Бракмонду:
«Вы не правы, утверждая, что я надеюсь на счастливый случай и не отдаю себе отчета в значимости предпринятого мной демарша. Я достаточно долго и серьезно занимался этим делом, чтобы знать наверняка: эти господа из Консерватории
[103] почувствовали себя очень и очень неуютно. Пока речь шла о том, чтобы подарить полотно Лувру, они хранили полное спокойствие и улыбались про себя, дивясь моей наивности. Как же, у них есть свой удобненький устав, благодаря которому они имеют право отвергнуть любую картину, даже не давая себе труда провести ее обсуждение. Но полотно, переданное в дар государству, ставит вопрос о ценности Мане как художника. Разумеется, я понимаю: им достанет глупости и невежества, чтобы отвергнуть „Олимпию“, но в этом случае вся вина ляжет на них. А „Олимпия“ все равно останется достоянием государства. Картина будет храниться у одного из подписчиков, и как только ситуация изменится, обязательно найдутся люди, которые сочтут за честь выставить ее либо в Люксембургском дворце, либо в Государственном музее
[104]. Главное, что это будет уже свершившийся факт — это прекрасное полотно останется у нас. Что бы сейчас ни говорили хранители „прекрасного“, им потом будет стыдно, а величие Мане от этого только возрастет. Благодарю вас за взнос в 50 франков».