Больше писем они друг другу не писали.
Здоровье Гогена снова пошатнулось. У него начался конъюнктивит обоих глаз, практически не дававший работать. Кожные болезни обострились до такой степени, что соседи подумали, что у художника проказа. Да и июльская почта не принесла никаких известий. «У меня нет ни сантима, и даже китаец отказывается продавать мне хлеб в кредит… Так больше жить невозможно, не говоря уже о выздоровлении». Те, кто читал эти письма в Париже, думали, что художник преувеличивает, все время твердя об одних и тех же невзгодах. Так или иначе, но именно эти письма Гогена, в большей степени, чем письма Винсента, ставшие известными широкой публике несколько позже, дали повод называть этих художников «поколением проклятых». И тем не менее слова Гогена о том, что он умрет, если ничего не получит со следующей почтой, не были преувеличением, поскольку в то время, если верить его рассказам, он даже пытался покончить с собой. Художник оказался один на один со своими болезнями, которые терзали и изматывали его, не позволяя заниматься живописью. Рассчитывать он мог только на деньги, присылаемые из Франции. Как же ему было не пытаться при помощи писем убедить друзей не бросать его в беде?
Когда позволяли глаза, Гоген занимался литературным трудом. Можно с уверенностью говорить, что записи об искусстве в его воспоминаниях и размышлениях под общим названием «Разное» относятся к весне и лету этого злополучного года. «Для нас, художников, модели для подражания являются лишь типографскими литерами, которые помогают нам выразить себя… Нисколько не прибегая к игре слов, скажу, что мои модели — это Рафаэль, Леонардо да Винчи, Рембрандт… Ах! Если бы зрители соизволили, наконец, немного понять, как я люблю их! Когда я вижу, как они смотрят, отворачиваются и вновь поворачиваются к одному из моих произведений, у меня всегда возникает опасение, что они ощупывают его, как тело молодой девушки, а ведь на произведении, столь грубо лишенном девственности, всегда остаются гнусные отпечатки. И вдруг кто-то из толпы кричит мне: „Зачем вы пишете? Для кого вы пишете? (Для себя самого?)“ Я выбит из колеи. Весь дрожа, я спасаюсь бегством…» И тем не менее в глубине души Гоген, как никогда ранее, был твердо убежден, что только он один является подлинным наследником великих мастеров прошлого.
В 1897 году, возможно, даже еще до того, как он узнал о смерти Алины, Гоген углубился в философские и нравственные' размышления, которые нашли свое воплощение в его большом, как бы заключительном полотне «Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?» Конечно, обострение болезни и бремя долгов, а также сознание того, что зрители и критика его не принимают, сыграли определенную роль, но при чтении литературных работ Гогена создается впечатление, что он в любом случае просто должен был высказать накопившееся. После того как художник отослал Монфреду свои картины, среди которых непременно следует упомянуть великолепную «Вайраумати», отправленную немного позднее, он забросил живопись. В Париже «Вайраумати» была выставлена у Воллара в конце 1898 года. Название картине дало имя натурщицы, женщины «высокой и статной, от золотой кожи которой отражалось солнечное пламя, а все тайны любви дремали в ночи ее волос». Гоген изобразил ее в самом пышном храме придуманной им религии маорийцев, с золотым троном и таитянками, повторяющими священные движения яванских танцовщиц. Это полотно можно сравнить с ярким солнцем, сверкающим насыщенными желтыми, охряными и красными красками. В следующий раз художник возьмет в руки кисть лишь в конце осени, причем тогда, когда здоровье ухудшится. Летом 1898 года Гоген психологически не мог заниматься живописью, а конъюнктивит лишал его возможности писать заметки.
Поводом для некоторых из них послужили его личные проблемы: это «Правовой вопрос. Несут ли дети ответственность за ошибки своих родителей?» — и общественные, как, например, «Католическая церковь и современное сознание», где Гоген обвинял государство, институт брака, но, главным образом, Церковь: «Не взывая к свободе, а во имя этой свободы разве государство не было бы вправе полностью упразднить Церковь? Но то, что не в состоянии сделать государство, по плечу здравому смыслу, самому большому революционеру в мире…» Выше церкви, виновной в «извращении» первобытной религии, в «потчевании нас с младенческих лет крайне опасным ядом, каким является вера в нелепости», стоит Господь Бог. «Любое правительство представляется мне нелепым, любая религия — идолопоклонничеством. Если даже человек и свободен в выборе, быть ли ему дураком, его долг состоит в том, чтобы не быть дураком слишком. Пусть я выгляжу тираном, но во имя разума я отказываю ему в этом праве, и всякий раз, когда я вижу, как он в храме вполне искренне вершит безумное или лицемерное дело, я, возмущенный, удаляюсь. Разить надо не легендарного Христа, надо метить выше, идти в глубь истории. Бог… Надо убить этого церковного Бога… Бог не принадлежит ни ученым, ни логикам. Он принадлежит поэтам, миру Грезы. Он — символ Красоты, сама Красота».
Гоген различными способами культивировал свой анархизм, вернее, свою непокорность правящему режиму. Он, который десять лет тому назад видел выход из безнадежного положения в войне, теперь так отвечал на вопрос «Меркюр де Франс» по поводу реванша: «И в Германии, и в других местах — повсюду мои братья. И я вовсе не собираюсь идти на них войной…» В письме к Шарлю Морису, написанном в ноябре 1897 года, которое Гоген включил в «Разное», художник критикует позицию Эрнеста Ренана и его вступление в академию: «Неверующий? Может быть. Непокорный? Нет. А тот, кто стал неверующим, не может, не становясь лжецом перед самим собой, подчиниться, молча содействовать обману…»
Вот что Гоген говорил о своем труде «Католическая церковь и современное сознание»: «С философской точки зрения, это, быть может, лучшее из того, что я высказал за свою жизнь…» В этой работе художник выносит безоговорочный приговор христианской морали: «Эта мораль порождает бойкую торговлю плотью, проституирование душой». Поставьте прилагательное буржуазная вместо христианская, и вы получите Коммунистический манифест! Но продолжает Гоген совсем в ином духе: «Похоже, этот вирус возникает только в цивилизованных странах — у дикарей Океании, черных народностей Африки нет даже малейшего намека на существование подобной проблемы. Но как только среди них начинает распространяться христианство, так тут же появляется доселе неведомый им порок вместе с фиговым листком ниже пупка…» Категоричность Гогена достигает особенной силы, когда художник рассуждает о детях, которые, по его мнению, не обязаны нести ответственность перед родителями, что в современном обществе и должно быть закреплено юридически: «Достигнув совершеннолетия, ребенок может отказаться от своего детского имени и взять по своему желанию другое имя, имя человека, вновь родившегося в обществе. Он не может наследовать никакого состояния, если только государство, будучи единственным наследником, не передаст это состояние ему…»
Все, сказанное выше, написано одновременно с душераздирающим письмом, отправленным Молару в августе 1897 года. В начале письма Гоген вновь жалуется на свой конъюнктивит, который мешает ему заниматься литературным трудом и который «до сих пор еще полностью не прошел». «Увы, — добавляет он, — сейчас я себя чувствую хуже, чем когда-либо. После временного улучшения болезнь вновь со всей силой обрушилась на меня. Я теперь не встаю целыми сутками и при этом почти не сплю. Уже более двух месяцев я не притрагивался к кисти. И уже пять месяцев как я не получал от Шоде ни одного письма и ни одного сантима. В кредите мне отказано. Я задолжал полторы тысячи франков». Далее художник перечисляет те суммы, которые ему задолжали в Париже. Затем Гоген меняет тему: «Вы пишете, будто ожидали, что моя боль прошла. Признаюсь к своему стыду, что по получении краткого письма моей жены, сообщающей мне о несчастье, мои глаза были сухими, и я не ответил. К чему отвечать? Чувство, которое я испытал, можно назвать гневом, яростью, бредом осужденного на казнь, которого пытают и который протестует против новых страданий. С самого детства несчастья обрушиваются на меня. Никогда ни одной удачи, никогда ни одной радости. Все против меня, и я восклицаю: „Боже, если ты есть, я обвиняю тебя в несправедливости и злобе“. Да, при известии о смерти бедной Алины я сомневался во всем, я смеялся, бросая вызов. К чему добродетель, труд, храбрость, ум? Одно только преступление логично и имеет смысл».