Уже после смерти Волошина, последовавшей 29 января 1932 года, А. Белый вспоминал: «Вся обстановка коктебельской жизни в доме, художественно созданном Волошиным, и в быте, им проведенном в жизнь, вторично выявила мне М. А. Волошина в новом свете, и я обязан ему хотя бы тем, что, его глазами увидевши Коктебель, его Коктебель, я душой прилепился к этому месту. Он учил меня камушкам, он посвящал меня в метеорологические особенности этого уголка Крыма, я видел его дающим советы ученым-биологам, его посещавшим; мне рассказывали, как он впервые предугадал особенности, вытекающие из столкновения и направления дующих здесь ветров; он художественно вылеплял в сознании многих суть лавовых процессов, здесь протекавших, он имел интересные прогнозы о том, как должны вестись здесь раскопки, и определял места исчезнувших древних памятников культуры; он нас лично водил по окрестностям; и эти прогулки бывали интересными лекциями не только для художников и поэтов, но и для ученых. Задолго до революции он ввел в своем уголке любовь к физкультуре. <…>»
Действительно, в Максе Волошине А. Белый нашел азартного партнера для игры в мяч. Гости бросали все дела и стекались понаблюдать за этой уморительной парой: маленький сухонький, живой, как ртуть, Белый и огромный, неповоротливый, апатичный Волошин. Художники делали зарисовки, остальные «болели» – кто за одну, кто за другую сторону. Тогда же известная «мирискусница» Анна Петровна Остроумова-Лебедева (1871–1955), также приехавшая на лето к Максу, написала великолепный акварельный портрет Белого.
[54] Не всё, однако, складывалось гладко. Сын Корнея Чуковского – Николай, начинающий писатель, оказавшийся в то время в Коктебеле, оставил подробные, хотя и непритязательные воспоминания, где с фотографической (даже – кинематографической) точностью воссоздал живой словесный портрет А. Белого, каким он тогда был, и подробнейшим образом описал события, свидетелем которых он случайно стал.
Николай Чуковский не без легкого юмора описывает первое появление Белого в сопровождении пяти (!) антропософок, отчества которых – всех пяти – по странному совпадению были Николаевны. Они держались замкнуто и обособленно, табунком ходили за Белым и получили у острой на язык братии Коктебеля укороченное собирательное прозвище – «Николавны». Чуковский, видимо, не подозревал, что сам Макс Волошин – в прошлом активный антропософ, участник строительства Гётеанума в Дорнахе – по-прежнему благоволил тайному учению Рудольфа Штейнера и оказывал всяческую поддержку его адептам, вынужденным вести воистину конспиративный образ жизни.
«Белый, – пишет Н. Чуковский, – несмотря на седину и лысину, был в то время еще сухощав и крепок. Лицом он казался значительно старше своих сорока четырех лет, но тело имел совсем юношеское, очень скоро покрывшееся коричневым загаром. Ходил он быстро, легко, был подвижен, деятелен и говорлив. Говорил торопливо, с присвистом, сильно жестикулируя, и маленькие голубенькие глазки его, как буравчики, вонзались в собеседника. Вставал он рано, шел на пляж, купался в стороне от всех, – потом много часов бродил по берегу, собирая камешки. <…> На мужской пляж он не ходил, и многое в тогдашних слишком свободных коктебельских нравах было ему, по-видимому, не по вкусу. Помню, каким раздраженным вернулся он однажды с берега моря и с каким возмущением рассказывал, как две незнакомые дамы подошли к тому месту, где он сидел, и стали раздеваться в нескольких шагах от него. Он долго не мог успокоиться, пришепетывал и присвистывал от негодования, а Макс, поклонник античности и свободы, глядел на него, добродушно и хитро улыбаясь в бороду.
С женщинами Белый был учтив до чопорности. Вскоре оказалось, что он отличный и страстный танцор. Из Берлина привез он новый танец – фокстрот, о котором мы до тех пор никогда и не слышали. Он решил обучить фокстроту нас всех и в одной из больших комнат… <… > устроил танцевальный вечер. Явился он в домино, надетом на голое тело, – точно таком, какое описано в его романе „Петербург“. Танцевал он стремительно, пылко, самозабвенно и мою девятнадцатилетнюю жену явно предпочитал как партнершу всем своим пятерым антропософкам.
Антропософией он, по-видимому, увлечен был сильно. Вскоре после приезда он собрал нас и прочитал нам лекцию по антропософии. Говорил он быстро, со всеми внешними признаками вдохновения, присвистывал, ходил, жестикулировал, но из его лекции я не запомнил ни одного слова – настолько чуждо было мне все, что он говорил. В углу стояла черная школьная доска, и, в пояснение своих мыслей, он мелом начертил на ней круг, пронзенный стрелой. Круг должен был обозначать „бытие“, а стрела – „сознание“. Впрочем, не помню, может быть, и наоборот. Слушали его почтительно, но сдержанно, и лекция ни на кого, кроме Николавен, впечатления не произвела. А Макс, тот откровенно посмеивался… <…>»
Далее Н. Чуковский рассказывает, как А. Белый постепенно завладел вниманием всех отдыхающих. Его стихи принимались слушателями восторженно. Слушать его под коктебельскими звездами было большим наслаждением. Читал он много и охотно. Говорил Белый не умолкая. По большей части ни о какой антропософии и намека не было, зато любил рассказывать что-нибудь забавное или страшное. Он знал множество страшных рассказов, передавал их мастерски, и в темноте под крымскими звездами они звучали особенно жутко. Впечатлительные дамы чуть ли не в обморок падали, когда рассказчик свистящим шепотом произносил: «Горло перерезано, бритва на полу!» Это «перерезанное горло», пишет мемуарист, окончательно отодвинуло Макса на задний план и довело его до ревности.
Размолвка между старыми друзьями произошла на глазах у всех. Случилось это после того, как Белый устроил чтение инсценировки романа «Петербург». Слушать его собрались фактически все гости Макса, до отказа заполнив мастерскую художника. Белый читал стоя, расхаживал под бюстом египетской богини Таиах, то кричал, то шептал, размахивал руками, вкладывал в чтение весь свой темперамент. Слушатели расположились где попало – на ступеньках деревянной лестницы, на тахте, на ковре. Макс сидел у окна, спиной к морю, за маленьким столиком, раскрыв перед собой большой альбом, разложив акварельные краски и кисточки. Слушая, он писал свои пейзажи, не глядя на натуру и сидя спиной к окну. Он настолько углубился в свои акварели, что нельзя было даже сказать, слушает он или нет. Ни разу не показал, что роман ему нравится.
Буря разразилась после чтения – когда началось обсуждение. Выступавшие поначалу говорили комплиментарно, – пока не выступил Макс. В его выступлении, внешне вполне корректном и очень добродушном, было несколько насмешливых колкостей. Это вывело Белого из себя. Он даже растерялся от неожиданности. Перебивая Макса, он возражал ему дрожащим от обиды фальцетом – и довольно невразумительно. В его выражениях были намеки на что-то давнее, присутствовавшим неизвестное и непонятное (скорее всего, касающееся Маргариты Сабашниковой). Один из выступавших стал защищать инсценировку с марксистских позиций, за что вызвал гнев и презрение Макса, который в то время, как и все ему близкие люди, считал марксизм явлением дурного тона, свидетельствовавшим об отсутствии вкуса. Белый немедленно взял марксизм под защиту (в его уме каким-то таинственным образом марксизм уживался с антропософией). Страсти накалялись, началась общая сумятица, и кончилось это тем, что Белый решил немедленно уехать и пошел укладывать свой чемодан. Все пять антропософок «Николавен» вышли вместе с ним и тоже отправились укладывать чемоданы. Ссору эту Максу все же удалось уладить – они объяснились наедине, и Белый остался. Чувствовалось, однако, что между поэтами пробежала черная кошка…