«Ширь русской земли, – говорил великий русский мыслитель-космист Николай Федоров, – порождает ширь русской души, которая, в свою очередь, становится поприщем для выхода человека в просторы бесконечного Космоса». Бескрайние волжские просторы пробуждали в душе А. Белого глубинное космическое и софийное чувство.
«Да, в родной, матерней стихии – в России – еще жива Жизнь. А во всех наслоениях верхних, в надстройках, в „общественностях“ – Ариман убил жизнь. Все – мертвое. Обоняю почти физическим носом гнилостные яды, инфицирующие наше сознание. Вспомните, как у Гёте сказано: черт не имеет доступа туда, где – „матери“. (А для меня – мать сыра земля, которая по Достоевскому что есть? – Богородица.) В этом – Мудрость. Она – мать – будет мудрой водительницей нашего строящегося сознания, когда сознание это возжаждет конкретности, и волю к строительству жизни внесет в интеллект интеллигенции. Тогда-то „вера в веру“ апостола Павла станет воистину Верою, открывающей Надежду. Там же, где осязаема Надежда и Вера, там – в их контакте – вспыхивает Любовь. А для меня Любовь к стихии народа, к стержневому ритму этой стихии, и есть Любовь между нами в Любви нашей к Матери. Тут-то и открывается в наших индивидуальных попытках „слушать“ ритм жизни великих глубин, соединенных с целинами (так!) народной жизни, – тут открывается нам София, Мудрость. Пишу Вам это пожелание, чтобы мы из глубин матерней жизни вынесли Мудрость, в день Софии Премудрости (и стало быть: Веры, Надежды, Любви)».
* * *
Кавказ произвел на Белого неизгладимое впечатление. Среди заснеженных пиков, в тенистых ущельях, на берегу лазурного моря, под ослепительным южным солнцем, в окружении радушных друзей – он чувствовал себя свободно и легко. Следующих два лета он тоже провел на Кавказе, побывав не только в Грузии, но и Армении, где гидом для него стал выдающийся армянский художник Мартирос Сарьян. Возобновил знакомство и со своей давней почитательницей Мариэттой Шагинян, ставшей теперь известной на всю страну писательницей. О симпатии к ней, о теплоте оживших воспоминаний лучше всего свидетельствует фрагмент письма Белого, написанного в Тбилиси 20 мая 1928 года:
«Милая Мариэтта, спасибо Вам за встречу; и все-таки: ощущение, что мы виделись меньше, чем могли бы; очень нас с К. Н. потянуло к Вам; хотелось бы еще говорить о многом; и – долге: не внешними словами, а всем существом; радостно было увидеть, что мы так долго не видались, и что в этом невидении и не слышанье внешнем мы созвучны в ритмах исканий и устремлений; и – даже: не только не разошлись, а как будто сошлись; это чувство „разошлись“ было у меня к Вам в эпоху скорей 15–21 годов; а сейчас, после нашей встречи, было радостно отметить: точно жизнь убрала между нами ненужные преткновения; мы ли более вызрели, отделясь от субъективного, слишком субъективного, жизнь ли историческая стрясла с нас сор субъекций и ненужных импрессий. Словом: нам с Вами было легко и хорошо; и спасибо за это хорошее; будем же перекликаться и словами, а не только мыслями и устремлениями. <…> Я всегда Вас внутренне знал и любил, но наши внешние встречи бывали какие-то подорожные, спешные (то – в Мюнхене, то – в Ленинграде); Вы – на север; я – на юг; и всегда сквозь призму людей, и Вам, и мне близких, но с которыми были мучительные и невыясненные отношения. <…> Создавалось впечатление, что и Вы, и я, – в колючей проволоке „их“ слов и мнений о нас, а не „м ы“, взятые по прямому проводу: от „я“ к „я“; и это было не виной нас, а случайностью обстановки встреч, всегда поспешных и из поспешности „нервных“; зная и любя Вас, я не хотел прибавлять к нервным, поспешным встречам (как в Мюнхене, как в Ленинграде) еще новой встречи в этой же тональности: в Тифлисе. И лишь в Эривани я ощутил, что по-хорошему и доброму мы встретились – так, как когда-то (помните, когда я пришел к Вам на елку). В этом смысле я и досадовал в Эривани, что мы по-хорошему встретились; но – мало виделись… <…>»
* * *
Между тем готовившаяся постановка в Театре Мейерхольда пьесы по роману «Москва» не нашла понимания в высоких партийных инстанциях. Цензоры расценили пьесу ни больше ни меньше как «антиобщественную вещь»: «Белый еще раз показал, как чужд он понимания того, чем мы сейчас живем. Его карикатуры на большевиков (и имена-то им даны с усмешечкой) показывают, что он не видал и не видит ни рабочих, ни революционеров». В самом деле, было от чего хвататься за голову. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: выведенные Белым образы большевиков не имеют ничего общего с мифами, к тому времени уже сложившимися в литературе, живописи и кино. Куда, к примеру, прикажете девать 40-летнего большевика Николая Николаевича Киерко (настоящая фамилия Цицерко-Пукиерко), ведущего агитацию в рабочих районах (напомню, что действие романа происходит до революции) и в целях конспирации прикидывающегося тунеядцем (внешность же его такова: коренастый и лысеющий, с русой бородкой, рот кривит, плечом дергает, глаза – с «тиком»)?
Над Белым сгустились черные тучи. Даже такой «таран», как Мейерхольд, способный пробить всё и вся, переубедить самого твердолобого чинушу, не смог ничего сделать. От сценического воплощения «Москвы» с болью в сердце обоим – писателю и режиссеру – пришлось отказаться… (Одновременно «похоронили» и инсценировку «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина, ее, в соответствии с договоренностью, готовил Иванов-Разумник.) Но не только оголтелых недоброжелателей встречал на своем тернистом пути А. Белый. Немало людей очень высоко ценили его талант. Поэтому вполне закономерно, что в конце 1928 года Ленотгиз (Ленинградское отделение государственного издательства [художественной литературы]) обратился к писателю с предложением – издать его трехтомные воспоминания «Начало века».
Объемистый том с таким названием он написал еще во время берлинской «командировки». Но из-за возвращения А. Белого на родину книга так и не увидела свет. Теперь предоставлялась возможность вернуться к этому замыслу при условии серьезной переработки материалов «в духе времени» и реалий советской страны. По существу, предстояло все переписать. Естественно, Белый не мог не согласиться и с присущей ему энергией взялся за работу. На первый, самый трудный для него, том (около 25 авторских листов) ушло чуть более двух месяцев (согласно дневнику, писатель принялся за дело 6 февраля 1929 года, а 11 апреля книга уже была завершена). Белый назвал ее «На рубеже двух столетий» (менее чем через год она увидела свет). Прежнее общее название «Начало века» перешло ко второму тому.
В целом же все три тома своих воспоминаний А. Белый по аналогии с известной автобиографической эпопеей А. И. Герцена в кругу друзей и близких именовал «Былое и думы». По правде говоря, ожидалось, что мемуары Андрея Белого произведут эффект разорвавшейся бомбы, ибо заранее можно было предсказать: книга воспоминаний ни при каких условиях не ляжет в прокрустово ложе изрядно поднадоевшей официальной концепции политической и идеологической истории России конца XIX – начала XX века. Ведь Белому предстояло писать о предреволюционной ситуации в стране, освободительном движении, разношерстных партиях, полярных настроениях в различных слоях общества, литературных течениях и новых формах искусства, наконец, о конкретных лицах – политиках, писателях, художниках, многие из которых к тому времени стали эмигрантами и непримиримыми врагами советской власти.