Одной из первых «земных» (в отличие от «небесных») любовий студента и поэта Бориса Бугаева стала писательница Нина Петровская (1884–1928) – одна из знаковых и трагических фигур Серебряного века. Ее муж Сергей Соколов, публиковавший стихи под псевдонимом Кречетов, был более известен как владелец издательства «Гриф», а в дальнейшем – редактор журнала «Перевал». С самого начала примкнул он к «аргонавтам», на заседания (если только дружеские вечеринки можно назвать заседаниями), как правило, являлся в сопровождении жены – эффектной красавицы декадентского типа, отличавшейся независимыми взглядами и подчеркнуто свободным поведением. Поскольку СоколовКречетов был отпетым сердцеедом, Нине просто ничего не оставалось, как заигрывать с общими друзьями прямо на глазах у супруга. Впрочем, в это время у нее за плечами уже был непродолжительный, но бурный и «роковой» роман с Константином Бальмонтом.
Общение на литературном поприще естественным образом и достаточно быстро переросло в интимные отношения. Поначалу Борис пытался направить нарождающееся чувство по уже проторенному руслу мистериальной любви, которую описал в романтической балладе «Преданье», посвященной мужу Нины Петровской С. А. Соколову: здесь он изобразил самого себя в лице «пророка», а свою «бессмертную возлюбленную» – в лице пророчицы «сивиллы (сибиллы)»:
Он был пророк.
Она – сибилла в храме.
Любовь их, как цветок,
горела розами в закатном фимиаме.
Под дугами его бровей
сияли взгляды
пламенносвятые.
Струились завитки кудрей —
вина каскады пеннозолотые…
Он ей сказал: «Любовью смерть
и смертью страсти победивший,
я уплыву, и вновь на твердь
сойду, как бог, свой лик явивший»…
И била времени волна.
Прошли года. Под сенью храма
она состарилась одна
в столбах лазурных фимиама…
И было небо вновь пьяно
улыбкой брачною закатов.
И рдело золотом оно
и темным пурпуром гранатов…
Однако любвеобильную Нину подобный абстрактный вариант взаимоотношений мало устраивал. Вскоре ей удалось вызвать у поэта ответные и вполне земные чувства. Страстный роман продолжался недолго – менее полугода. О его накале свидетельствуют немногие из сохранившихся писем самого Белого (местоимения возлюбленной, как это было принято у всех символистов, пишется здесь с прописной буквы): «Милая, дорогая Ниночка! <…> Поручаю духам ветра осыпать Тебя моими поцелуями. Милая, милая – все это несущественно. Люблю, молюсь, радуюсь за Тебя. Целую Твой образочек. О, какая радость мне увидеть Тебя, милая, милая. Заглянуть в Твои глаза, и без слов улыбаться, улыбаться… Милая. Христос с Тобой – Он с Тобой, и я спокоен».
Письма Белого к Петровской интересны не только отблесками мимолетной любви. В одном из них молодой писатель подробно излагает свое философское кредо и высказывает вполне положительное отношение к спиритизму, коим увлекалась Нина. Для студента-естественника, казалось бы, это несколько необычно, но вспомним: среди русских приверженцев спиритизма числился и выдающийся химик-органик, создатель современной теории химического строения вещества Александр Николаевич Бутлеров (1828–1886). А будущий тесть Александра Блока – великий химик Дмитрий Иванович Менделеев (1834–1907), хотя и скептически относился к спиритическим феноменам, все же настаивал на их экспериментальном изучении. Точно так же и Андрей Белый выступал за более углубленное и всестороннее исследование спиритических явлений, отвергая их истолкование на «бытовом», общераспространенном уровне, но допуская одновременно их физическую реальность:
«<…> Если я начну нападать на спиритизм [в узком смысле], то со всякой точки зрения мне представляются неистинными: не сами феномены, а методы их уяснения. Если спиритизм – одна из зачаточных наук, мистицизм, обволакивающий его, должен исчезнуть. Если же спиритизм всегда будет повит „дымкой мистицизма“ (так Ты пишешь), он должен оставить все эти стуки и феномены, ибо их констатирование не дает оснований к выводу о сообщениях с духами».
Что касается земной любви, то Андрея Белого (в отличие от Нины) как раз таки по-прежнему тянуло в сферы неземного и возвышенного; напротив, плотские отношения тяготили и угнетали. В своем интимном дневнике, не предназначавшемся для чужих глаз, поэт писал: «Произошло то, что назревало уже в ряде месяцев, – мое падение с Ниной Ивановной; вместо грез о мистерии, братстве и сестринстве оказался просто роман. Я был в недоумении: более того, – я был ошеломлен; не могу сказать, что Нина Ивановна мне не нравилась; я ее любил братски; но глубокой, истинной любви к ней не чувствовал; мне было ясно, что все, происшедшее между нами, – есть с моей стороны дань чувственности. Вот почему роман с Ниной Ивановной я рассматриваю как падение; я видел, что у нее ко мне – глубокое чувство, у меня же – братское отношение преобладало; к нему примешалась чувственность; не сразу мне стало ясно, поэтому не сразу все это мог поставить на вид Нине Ивановне; чувствовалось – недоумение, вопрос; и главным образом – чувствовался срыв: я ведь так старался пояснить Нине Ивановне, что между нами – Христос; она – соглашалась; и – потом, вдруг, – „такое“. Мои порывания к мистерии, к „теургии“ потерпели поражение».
Спустя три десятилетия во втором томе мемуарной трилогии Андрей Белый не без смятения чувств оценивал свой давний роман с Ниной Петровской: «Раздвоенная во всем, больная, истерзанная несчастною жизнью, с отчетливым психопатизмом, она была – грустная, нежная, добрая, способная отдаваться словам, которые вокруг нее раздавались, почти до безумия; она переживала все, что ни напевали ей в уши, с такой яркой силой, что жила исключительно словами других, превратив жизнь в бред и в абракадабру; меня охватывало всегда странное впечатление, когда я переступал порог дома ее. <…> Она меня незаметно втянула в навязанную ею роль: учителя жизни; и укрепила в иллюзии думать, что я ей необходим, что без меня-де – погибнет она; так заботы о ней начинали незаметно переполнять мои дни, переполненные и так; заходы к ней учащались до почти ежедневного появления; беседы вдвоем удлинялись; казалось: из всех живых существ она одна только правильно понимала меня. Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до… преступности восприимчива; выходя из себя на чужих ей словах, она делалась кем угодно, в зависимости от того, что в ней вспыхивало; переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых бредов, во время которых она готова была схватить револьвер и стрелять в себя, в других, мстя за фикцию ей нанесенного оскорбления; в припадке ужаснейшей истерии она наговаривала на себя, на других небылицы; по природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, она искренно верила в ложь; и выдавала в искаженном виде своему очередному конфиденту слова всех предшествующих конфидентов; я узнал от нее тайны Бальмонта; Бальмонт, вероятно, – мои; она портила отношения; доводила людей до вызова их друг другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами; она покушалась на самоубийство под действием тяжелого угнетения совести; вокруг нее стояла атмосфера – опасности, гибели, рока… <…>»