Его отношения с Брюсовым давно наладились и вошли в нормальное русло. Валерий Яковлевич в знак примирения посвятил недавнему сопернику сборник своей прозы. Краткое, но выразительное посвящение говорило больше всяких многостраничных пояснений: «Андрею Белому – память вражды и любви». Неожиданно пришло письмо от Мережковского, он и Зинаида Николаевна приглашали Белого в Париж. Вообще-то с Мережковскими отношения у него складывались неровно. Год назад он уже успел серьезно рассориться с мэтром из-за публикации статьи, посвященной Ибсену и Достоевскому. Но как рассорился, так и помирился. Мережковский долго зла не держал, а литературная взаимность быстро свела на нет былые претензии и обиды. Деятельность литературно-религиозного кружка Мережковских в Париже мало чем отличалась от ночных бдений в Петербурге. По четвергам здесь перебывал почти весь Русский Париж. Приезжие знаменитости также считали обязательным долгом навестить звездно-поэтическую чету.
В Париже Андрей Белый поселился в недорогом пансионе возле Булонского леса, где заодно и столовался. И надобно было такому случиться – познакомился здесь волею судеб с одним из выдающихся политических деятелей тогдашней Франции Жаном Жоресом (1859–1914), руководителем Французской социалистической партии и основателем газеты «Юманите». Имя Жореса гремело тогда по всей Европе. Встречи с ним и беседы искали сотни людей и просителей, за несколько месяцев вперед записываясь к нему на прием. Журналисты сутками выслеживали и подкарауливали политическое светило, чтобы взять у него интервью, но тот умело избегал до смерти надоевших ему газетчиков. А вот Андрею Белому не составило абсолютно никакого труда на некоторое время стать доверительным собеседником знаменитого француза. Просто они оказались соседями за одним ресторанным столиком: Жорес приходил обедать в тот самый пансион, где проживал и столовался Белый.
Традиционный обмен ничего не значащими фразами довольно-таки скоро перерос в живой обмен мнениями. Своей внешностью и манерой поведения Жорес напомнил Белому покойного отца. В свою очередь, приезжий русский располагал к себе общительностью, неназойливостью, интересными темами для обсуждения и ясными бездонными глазами. Общий язык они нашли на почве философской проблематики. Жорес в молодости преподавал философию в лицее и университете, ну а Белый интересовался «наукой наук» на протяжении всей своей жизни, а в момент знакомства с Жоресом углубленно изучал труды модных тогда философов-неокантианцев.
В десятке лучших политических ораторов всех времен и народов – от Цицерона до Фиделя Кастро – Жорес и по сей день занимает далеко не последнее место. Естественно, Белый не избежал искушения послушать лидера социалистов на одном из массовых митингов. Такой случай вскоре представился, рассказ о нем впоследствии нашел место и в 3-м томе мемуаров А. Белого. Если в обычном общении Жорес особенно не выделялся среди других людей, напоминая почтенного профессора, то на трибуне он разительно менялся, превращаясь в сгусток огня и энергии. Впрочем, предоставим слово самому Белому:
«<…> Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело, он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк (так!) и плеск; водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия в уши врубать тяжковесные (так!) свои фразы, – забил своим голосом, как топором; и багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкаяся паузами; слово в сто килограммов почти ушибало; раздавливал вес – вес моральный; тембр голоса – крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.
Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой. К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с эстрады; вот он – оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома, катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки, разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.
Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс, сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий; рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан; промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами, эпихеремами (ракурсы силлогистической логики. – В. Д.); и оттого нам казалось: хромала грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее».
Столица Франции и законодательница мод всей Европы произвела на Белого неизгладимое впечатление. «Ужасно полюбил Париж, – делился он с Брюсовым. – Но мало что видел: Вы будете браниться за некультурость. Мне нравится шляться по улицам и застывать в кафе над пивом с трубкой. <…>». Из Парижа Белый трижды писал Блоку, одно из писем – стихи, посвященные Саше, как по-прежнему продолжал он именовать своего друга-врага. В ностальгических строфах – щемящая тоска о былом и прошедшем:
А. А. БЛОКУ
Я помню – мне в дали холодной
Твой ясный светил ореол,
Когда ты дорогой свободной —
Дорогой негаснущей шел.
Былого восторга не стало.
Все скрылось: прошло – отошло.
Восторгом в ночи пропылало
Мое огневое чело.
И мы потухали, как свечи,
Как в ночь опускался закат.
Забыл ли ты прежние речи,
Мой странный, таинственный брат.
Ты видишь – в пространствах бескрайных
Сокрыта заветная цель.
Но в пытках, но в ужасах тайных
Ты брата забудешь: – ужель?
Тебе ль ничего я не значу?
И мне ль ты противник и враг?
Ты видишь – зову я и плачу.
Ты видишь – я беден и наг.
Но, милый, не верю в потерю:
Не гаснет бескрайняя высь.
Молчанью не верю, не верю.
Не верю – и жду: отзовись.
Боря
Приветы Любови Дмитриевне, вопреки элементарным правилам этикета, в парижских письмах отсутствуют. Блок ответил на них только однажды. Возможно, до Парижа уже докатилась молва: жена Блока, чтобы отомстить мужу, у которого в самом разгаре был роман с актрисой Натальей Волоховой, сама ударилась в разгул. Назывались по крайней мере три имени ее мимолетных любовников, среди них и недавний друг Мережковских, поэт Георгий Чулков. Здесь, в Париже, Белый мог излить вконец измученную душу одной лишь Зинаиде Гиппиус. Та внимательно и с показным участием выслушивала его отчаянные бессвязные монологи, охотно обсуждала подробности и детали, но лечить душу не умела, скорее – сыпала соль на раны.