«<…>Что за образы? Из каких невозможностей они созданы? Все перемешано в них: цвета, ароматы, звуки. Где есть смелее сравнения, где художественная правда невероятней? Бедные символисты; еще доселе упрекает их критика за „голубые звуки“, но найдите мне у Верлена, Рембо, Бодлера образы, которые были бы столь невероятны по своей смелости, как у Гоголя. Нет, вы не найдете их, а между тем Гоголя читают и не видят, не видят доселе, что нет в словаре у нас слова, чтобы назвать Гоголя; нет у нас способов измерить все возможности, им исчерпанные: мы еще не знаем, что такое Гоголь; и хотя не видим мы его подлинного, все же творчество Гоголя, хотя и суженное нашей убогой восприимчивостью, ближе нам всех писателей русских XIX столетия.
Что за слог! Глаза у него с пением вторгаются в душу, а то вытягиваются клещами, волосы развеваются в бледно-серый туман, вода – в серую пыль; а то вода становится стеклянной рубашкой, отороченной волчьей шерстью – сиянием. На каждой странице, почти в каждой фразе перехождение границ того, что есть какой-то новый мир, вырастающий из души в „океанах благоуханий“ („Майская ночь“), в „потопах радости и света“ („Вий“), в „вихре веселья“ („Вий“). Из этих вихрей, потопов и океанов, когда деревья шепчут свою „пьяную молвь“ („Пропавшая грамота“), когда в экстазе человек, как и птица, летит… „и казалось… вылетит из мира“ („Страшная месть“), рождались песни Гоголя… <…>»
Между тем на московском литературном фронте назревали знаменательные события. Давний друг Эмилий Метнер, получив небольшой капитал, взялся за организацию нового издательства, дав ему одно из имен античного солнцебога Аполлона – Мусагет (Предводитель муз). К редакционной работе были привлечены друзья-символисты, а свою деятельность издательство «Мусагет» начало с публикации сборника статей А. Белого «Символизм». Автору в кратчайший срок предстояло выполнить колоссальную подготовительную работу. Многие статьи пришлось написать заново, остальные существенно переработать. Одних комментариев к объемистому тому «Символизма» пришлось написать около двухсот страниц. И все это в бешеном темпе. Центральную программную статью «Эмблематика смысла» (объемом почти в сто страниц) А. Белый написал за одну неделю. Сам потом вспоминал:
«<…> Рассвет заставал за работой меня; отоспавшись до двух, я бросался работать, не выходя даже к чаю в столовую (он мне вносился); а в пять с половиной бежал исполнять свою службу: отсиживать в „Мусагете“ и взбадривать состав сотрудников, чтоб, прибежавши к двенадцати ночи, опять до утра – вычислять и писать. Недели мой кабинет являл странное зрелище: кресла сдвинуты, чтобы очистить пространство ковра; на нем веером два десятка развернутых книг (справки, выписки); между веером, животом в ковер, я часами лежал; и строчил комментарии; рука летала по книгам; работал я с бешенством; первая половина книги мне возвращалася ворохом корректур, а другая – пеклась; в таких условиях надо было дивиться совсем не тому, что так сыро выглядит книга; надо дивиться тому, что и ныне (то есть в начале 30-х годов ХХ столетия. – В. Д.) читают ее, с ней считаясь, хотя бы в полемике; ибо и в таком сыром виде… <…>»
Чуть позже его всерьез увлекла еще одна, давно волновавшая научная проблема, связанная с сущностью и происхождением языка. На сей раз Белого сподвигло на углубленное осмысление философских вопросов языкознания знакомство с книгой «Мысль и язык», принадлежавшей перу выдающегося русско-украинского мыслителя, культуролога и лингвиста Александра Афанасьевича Потебни (1835–1891). Сама книга увидела свет в Харькове в 1892 году. Но в руки Белого впервые попала, судя по всему, только в 1910-м. Писатель сразу же обнаружил в труде Потебни близкие ему по духу идеи. Вкратце учение Потебни о языке сводится к немногим простым тезисам. 1. Мысль существует лишь на основе языка; в этом неразрывном единстве язык, по существу, оказывается первичным по отношению к мысли (но в таком случае открытым остается вопрос, возможен ли язык – сегодня бы мы сказали «информация» – вне и независимо от человека и человечества; Потебня на этот вопрос не ответил, да и вообще его не ставил). 2. Внутренняя форма слова неотделима от его происхождения, то есть от этимологического значения. 3. Слово с внутренне присущей ему формой – это средство перехода от чувственно-наглядного образа к абстрактному понятию. 4. Мифология, фольклор, литература представляют собой различные знаковосимволические системы, производные от языка (в данной связи миф не существует вне слова).
Андрей Белый высоко оценил главный языковедческий труд А. А. Потебни, назвав его дерзновенным и сравнив со взрывоподобным трактатом Фридриха Ницше о происхождении греческой трагедии. По мнению Белого, Потебня не только один из величайших русских исследователей, но и один из выдающихся европейских лингвистов. Отчетливость мысли сочетается в нем с многосторонностью освещения; дерзновение выводов с серьезной их обоснованностью; богатство и разнообразие мысли тонет в еще большем богатстве фактов. «И, – заключает А. Белый, – если гордостью русской науки считаем мы Менделеевых, Лобачевских, Мечниковых, Пироговых, то отныне к славному ряду имен должны мы присоединить и имя А. А. Потебни».
Творческое осмысление с собственных символистских позиций выдающегося труда Потебни позволило Белому сделать ряд немаловажных выводов, касающихся дальнейшего развития мировой эстетической теории и литературной практики. Особое значение Потебни писатель видит в дальнейшей разработке будущей теории символизма как теории творчества. Как мы помним, символисты исходили из собственного лозунга о примате творчества над познанием. В данной связи учение Потебни о языке и мифологии весомо подкрепляет и другие краеугольные положения символизма и, в частности, о единстве содержания и формы, а также вывод о том, что корни мифического и религиозного творчества таятся в символе: между религией, мифологией и искусством существует имманентная, то есть внутренне присущая им, реальная связь…
* * *
Несмотря на повседневную занятость и постоянную нервотрепку А. Белый продолжал интенсивно работать над «Серебряным голубем». Наибольших результатов удалось достичь летом, уединившись на даче в Дедове у Сергея Соловьева. Федору Сологубу, с которым у него во время последней поездки в Петербург установились очень теплые отношения, подробно рассказывал о своем деревенском житье-бытье, на фоне которого, кстати, и развертывается действие романа «Серебряный голубь»:
«Я живу под Москвой, живу совсем уединенно с товарищем: терраса прямо спускается в некошеный луг; дальше лес; живу с цветами, с книгами, с днями: цветы – белые, красные, желтые; книги – умные, глупые, дни – и золотые, и бирюзовые, и свинцовые – осыпаются дни: лепестками, хрустальными дождями, лучами и мыслями. И вот их нет… забывается время, забываются сроки: если бы так навсегда кануть во все времена и во все пространства! С ужасом думаю – будет зима с мелкими людишками, с истерикой, злобой и клеветой. О если бы не ступать в грязь, называемую нашей литературной средою: нельзя заказать достаточно высоких калош, чтобы они не зачерпнули этой грязи.
В усадьбе, где я живу, есть маленькая, старенькая старушка: она очень начитанна, и иногда от этого делается трудно. Старушка – милая: но когда собирается гром, у нее в глазах просвечивает ужас: тогда она бросает мне вызов; неожиданно оказываешься вовлеченным в „умный“ разговор. Глядишь – уже собралась туча. После грозы старушка улыбается цветам, лучам, пчелам. И мы миримся.