Пишу Тебе, не как другу, а как петербуржцу: к кому мне обратиться? Ни журналов, ни людей я не знаю: вы все вращаетесь в литературной среде, а я с Асей – мерзну в деревне и ни с кем не общаюсь. Ты рекомендуешь мне презреть суету сует и писать „Голубя“. Милый друг, рекомендуя мне покой, рекомендуй мне и возможность работать без спешки и без заботы о том, как просуществовать декабрь и январь месяц. Не знаю, на что Ты живешь, и знаю, что А. Белому литературой жить невозможно, а денег своих – ни гроша. У меня на сердце жена, Ася. Для себя не стал бы я просить. Но мысль подвергать Асю голоду, ревматизмам и пр[очим] принадлежностям литерат[урной] деятельности меня ужасает.
Ты – судья моего поведения: так будь же не обвинителем только, а постарайся меня как-нибудь устроить: или дай совет, как быть. Мне 500 рублей нужны сейчас до зарезу. Нельзя ли честно получить за праздно скопившийся у меня лит<ературный> труд, а не то через две недели я зареву благим матом у всех порогов богатой буржуазной сволочи: „Подайте, Христа ради, А. Белому“. Зареву с гордостью, ибо я – Бож<и>ей милостью художник, который по крайней мере обществом должен быть обеспечен хлебом и одёжей (так!). Или искусство, литература, мысль, образы никому не нужны. Ну, тогда я буду себе искать место хоть лакеем в ресторане: так и буду знать, что А. Белый никому не нужен, ибо его оставляют на произвол судьбы голодать. <…>»
Угроза голода помянута здесь вовсе не для красного словца. Положение в самом деле выглядело безнадежным (если бы Белый только знал, что вскоре оно станет еще безнадежнее). Блок ответил незамедлительно – выслал переводом Белому 500 рублей. Тот такого поворота дела даже не ожидал. Его несколько растерянная реакция свидетельствует об искренности и деликатности отношений между старыми друзьями:
«Милый Саша, Твое сегодняшнее письмо меня совсем оглушило своей неожиданностью. И мне теперь совестно одного: как бы Ты не подумал, что мои жалобы на матерьяльные трудности не были предлогом просить у Тебя денег…
(Тьфу: пишу вовсе не то и не так!..) Письмо Твое меня глубоко порадовало и испугало: порадовало тем хорошим чувством, которым оно продиктовано. Испугало: явился соблазн воспользоваться Твоим благородным почином меня поддержать материально. Милый друг, знаешь, я, пожалуй, воспользуюсь Твоим предложением, но только при одном условии: чтобы Ты четко мне ответил и пристально поглядел мне в глаза. Во-первых: действительно ли Ты можешь мне месяца на три одолжить 500 рублей? Если это Твои гонорарные деньги, я брать отказываюсь: я слишком знаю, как трудно добывается гонорар и как быстро необходимые потребности поглощают его. Если же у Тебя случайно оказалось несколько сот рублей и они Тебе в продолжение 3-х месяцев не нужны будут (я Тебе их верну в середине февраля, если не в конце января), я с огромной благодарностью (Ты не можешь себе представить, как Ты меня выручаешь) принимаю Твое предложение, принимаю так же доверчиво, как Ты мне по-хорошему предложил… <…>»
Блок успокоил друга: получив после смерти отца небольшое наследство, он безо всяких затруднений для себя мог одолжить такую сумму на неопределенный срок. Благополучно решился и вопрос с дальнейшей работой над романом. Григорий Алексеевич Рачинский – один из руководителей Религиозно-философского общества – предложил Белому до января (а впрочем – сколько потребуется) пожить и, главное, – поработать в родовом имении Бобровка – в Тверской губернии подо Ржевом (станция Оленино), где Белый уже неоднократно гостил (в последний раз заканчивал работу над «Серебряным голубем»). Не теряя ни минуты и даже не предупредив хозяйку, проживавшую в имении постоянно, Белый устремился к новому пристанищу.
Ася выехала вслед за ним, но ей старый барский дом со скрипучими половицами, таинственными шорохами и гулким эхом в пустых полутемных комнатах пришелся не по душе. Промучившись около недели, она оставила мужа наедине с его романом и укатила к сестрам в Москву. Андрею же Белому, напротив, работалось в Бобровке как никогда легко, хотя и писались здесь самые кошмарные сцены романа. С утра до позднего вечера трудился он, не разгибая спины, и к концу декабря заветные три первых главы были благополучно завершены. Полный вдохновения и дальнейших творческих планов Белый вернулся в Москву. Но здесь его ожидала полнейшая катастрофа…
Начало нового 1912 года ознаменовалось для писателя одним из самых тяжелых ударов. Ознакомившись с тремя главами «заказанного» (как все считали и прежде всего – сам автор) романа, Струве отказался их печатать. Владельцу «Русской мысли» претили и форма, и содержание незавершенного пока произведения. Он вообще сомневался: стоит ли и далее продолжать работу над столь необычным романом. Безуспешно и, главное, без особой настойчивости, Брюсов пытался переубедить главного редактора, переводя суть проблемы в коммерческую плоскость: дескать, громкое имя Андрея Белого привлечет к журналу большое число читателей и подписчиков. Ранее ту же мысль высказывал и сам Струве, но теперь он с природным немецким упорством намертво стоял на своем, называя злосчастный роман незрелым и прямо уродливым произведением, написанным претенциозно и плохо до чудовищности. Субъективизм? Бесспорно! Но в мире, далеком от высокого творчества, право казнить или миловать (в данном случае – печатать или не печатать) всегда принадлежит людям более всего далеким от самого творчества…
Подлость Струве (иначе не скажешь!) и трусость Брюсова надолго выбила Белого из колеи, лишив его покоя и сна. Рушились все надежды и планы. Терялась вера в порядочность людей да и в саму жизнь тоже. Но ничего не попишешь – жить приходилось дальше. В конце января вместе с женой он уехал в Питер и поселился на «Башне» у Вяч. Иванова. По вечерам мэтр увлеченно играл с понравившейся ему Асей в шахматы, не делая однако попыток ухаживать за ней по-серьезному, как это уже неоднократно случалось (наглядный и хорошо известный пример – Маргарита Сабашникова, жена Макса Волошина, тоже, кстати, художница). В остальном все было как всегда. Множество знакомых и незнакомых лиц: вечный «башенный постоялец» Михаил Кузмин, граф Алексей Толстой, недавно вернувшийся из-за границы, Николай Гумилёв – на сей раз с женой, начинающей поэтессой Анной Ахматовой. Да разве всех перечислишь?
Завсегдатаи и гости «Башни» и стали первыми слушателями нового романа Белого. Тогда же сам хозяин литературного салона настоял на том названии, с которым роман Белого и вошел в историю – «Петербург». Сам Вяч. Иванов впоследствии вспоминал (в рецензии на роман, озаглавленной более чем выразительно – «Вдохновение ужаса»): «Мне незабвенны вечера в Петербурге, когда Андрей Белый читал по рукописи свое еще не оконченное произведение, над которым ревностно работал и конец которого представлялся ему, помнится, менее примирительным и благостным, чем каким он вылился из-под его пера. Автор колебался тогда и в наименовании целого; я, с своей стороны, уверял его, что „Петербург“ – единственное заглавие, достойное этого произведения, главное действующее лицо которого сам Медный всадник. И поныне мне кажется, что тяжкий вес этого монументального заглавия работа Белого легко выдерживает: так велика внутренняя упругость сосредоточенной в ней духовной энергии, так убедительна ее вещая значительность. И хотя вся она только сон и морок, хотя все статические формы словесного изложения в ней как бы расправлены в одну текучую динамику музыкально-визионарного порыва (стиль этого романа есть гоголевский стиль в аспекте чистого динамизма), тем не менее есть нечто устойчивое и прочное в этом зыблемом мареве; в устойчивых и прочных очертаниях будет оно, думается, мерцать и переливаться воздушными красками и в глазах будущего поколения. Навек принадлежит эта поэма истории не только нашего художественного слова, но и нашего народного сознания. <…>»