Итак, декадент Врубель с интересом расспрашивал Грабаря, известного ему по регулярно публиковавшимся в журнале «Мир искусства» обзорно-критическим «Письмам из Мюнхена», а декадент Грабарь с недоумением осматривал у Врубеля залежи великолепных и почему-то никем не купленных работ. Просто нелепость!
Первый, кому Грабарь немедленно сообщил об отдающихся за сущие гроши шедеврах, был приехавший вместе с ним из Мюнхена и сейчас блаженствовавший в родовом Наро-Фоминском имении его ученик и друг Сергей Щербатов. Молодой, увлеченный живописью князь Щербатов Грабаря выслушал внимательно, к Врубелю тут же съездил, но ничего не купил.
Плохо ориентировавшийся в среде московских коллекционеров Грабарь поделился проблемой с Василием Переплетчиковым, знавшим в Москве всех и вся. Переплетчиков долго доказывал ценность врубелевских работ начавшему рьяно собирать живопись Василию Осиповичу Гиршману, однако уговоры не подействовали.
Остроухов, которому Грабарь при знакомстве стал расхваливать врубелевские холсты, мялся. Он давно уже примеривался купить что-нибудь из картин Врубеля, да всё как-то не складывалось.
Илья Семенович был осторожен и в тратах аккуратен. Чай в доме одного из директоров боткинской чаеторговли заваривали превосходный, но сахарный ящичек после того, как гость положит себе в стакан пару кусочков, запирался на ключик и отставлялся на буфет. Остроухов, едва увидев «Пана», почуял силу образа и захотел было приобрести картину. Колеблясь, он советовался с опытным и влиятельным в сфере составления коллекций вице-президентом Академии художеств Иваном Ивановичем Толстым: «Что вы скажете: брать ли одну вещь Врубеля в собираемое мною? Мне она очень нравится. Это фантастическая, полная настроения фигура сидящего Пана (Pan) — небольшая, удивительно красивая вещь. Спрашиваю это потому, что хорошо знаю не совсем справедливое отношение нашей публики к таланту этого своеобразного художника». Заботы насчет отношения публики наводят на мысль, что «собираемое мною» подразумевало не личное остроуховское собрание. После смерти П. М. Третьякова Остроухов, ставший хранителем галереи, вошел в ее совет, куда кроме него были избраны Серов и дочь Третьякова Александра Павловна Боткина. Так что, возможно, речь шла о галерейной коллекции. Слухи об этом были. Когда покупка не состоялась, члены Московского товарищества художников судачили о том, что же, мол, бедный Остроухов не обратился к ним: наскребли бы они в складчину полтораста рублей, за которые Врубель отдавал «Пана» в галерею Третьякова.
«Миша не продал „Сатира“, — огорчалась Надежда Забела, — и, вероятно, не продаст, так как очень уж оригинальный специальный вкус надо, чтобы купить».
Зато Алексей Викулович Морозов заказал Врубелю небольшое панно «Философия». Техника исполнения — аллегорическая нагая женская фигура была написана акварелью на гипсовой доске — учитывала, вероятно, вкус заказчика к фарфору, к изящным росписям на вазах.
Специфичную работу предложил Врубелю и двоюродный брат его жены Яков Жуковский. Яков Евгеньевич, крупный чиновник, финансист, человек очень состоятельный, отмечен также в истории культуры как меценат. Покровителем искусства он значится по праву: его крымское имение, обильно декорированное символистами объединения «Голубая роза», ныне имеет статус музейного ансамбля. Над обликом усадьбы «Новый Кучук-Кой» потрудились Петр Савич Уткин, Павел Варфоломеевич Кузнецов и Александр Терентьевич Матвеев, но это после 1907-го, а в 1899-м Яков Жуковский был озабочен стильной меблировкой своей роскошной петербургской квартиры на Фурштатской улице и в связи с этим предлагал Михаилу Врубелю «заказ на составление, сначала в эскизном виде, а затем в виде подробных чертежей, проектов мебели для кабинета в стиле renaissanse итальянском, периода расцвета». Нужны были «письменный стол, три кресла, диван и книжный шкаф», размеры и подробности желательных фасонов прилагались. Яков Евгеньевич никоим образом не желал обидеть художника, просил без стеснения отказаться, если работа «не по сердцу». Врубель со всей учтивостью переадресовал родственника к тому же Малютину, которого он прежде рекомендовал княгине Тенишевой.
У потомков Якова Жуковского сохранилось семейное предание о его многолетней любви к кузине Наде Забеле. Должно быть, Яков Евгеньевич искренне хотел материально поддержать Врубелей. Морально, во всяком случае, он их поддержал. Приобретавший на выставках пейзажи Шишкина, Поленова, Левитана, Жуковский, не убоявшись декадентства, за 200 рублей купил «Пана», поместил у себя в кабинете. Фотография начала 1900-х запечатлела этот очень художественно оформленный интерьер с висящим на стене «Паном» и сидящим, рассматривающим какое-то печатное произведение Михаилом Врубелем, который являет вид строгий, светский и чрезвычайно респектабельный.
Постоянно устремленный на хозяина кабинета взгляд «Пана» или общение с его автором повлияли на вкус Якова Жуковского, но еще больше ему захотелось купить следующую картину Врубеля. А это была «Царевна-Лебедь».
Сюжет возник откликом на сочинявшуюся Римским-Корсаковым оперу по мотивам сказки Пушкина. Еще не было ни партитуры, ни клавира, Забела под большим секретом получила только рукопись арии Лебедя. Врубели вслушивались в каждую ноту оперной партии, вчитывались в каждое слово пушкинской «Сказки о царе Салтане». Живописный образ, однако, сложился так, словно художника вели какие-то иные стихи и какая-то иная музыка.
«Салтана» Римский-Корсаков задумал «красивой комической сказкой». Забела, разучивая арии Лебедя, писала композитору, что его опера дает впечатление «замечательно веселое и бодрое». У Врубеля же не похоже, что царевна сейчас сбросит лебединое оперение и кинется благодарить сразившего коршуна Гвидона, с которым ей суждено славно жить да поживать. В картине идеально прекрасная дева-лебедь уплывает, напоследок обернувшись, прощаясь взором без укора, но с бесконечной грустью. Ничего подобного не звучит в корсаковской опере и пушкинских стихах. Интонация картины больше напоминает финал вагнеровского «Лоэнгрина»: сцену, когда приплывший на влекомой лебедем ладье спаситель Брабанта вынужден навек покинуть город и невесту, не сдержавшую слова, не до конца поверившую «лебединому рыцарю». В прощальном взгляде врубелевской Царевны-Лебеди сходный мотив благородства, опечаленного пошлым людским мироустройством.
А жизнь вокруг кипела. Люди карабкались, пробивались, устраивались, как могли.
В канун нового столетия судьба обрушилась на Савву Мамонтова. Сначала его предали Феденька Шаляпин и Костенька Коровин — оба любимца, бросив поднявшую их Частную оперу, переметнулись на Императорскую сцену. Новый директор московской конторы казенных театров Владимир Аркадьевич Теляковский посулил больше творческих возможностей, больше славы и гонорары покрупнее — они не устояли. Шаляпина Савва Иванович не простил. С Коровиным он через несколько лет помирился, навестил его в клинике, куда художника отвезли с нервным припадком, случившимся у него на могиле старшего брата. Константина лечили от депрессии, посетителей к нему не пускали. Больничной запиской он поблагодарил Савву Ивановича, пожаловался ему на усталость «от всяких гадостей». Дома на обороте этой записки Мамонтов приписал: «Гадости, конечно, утомляют, а потому и делать их не надо». Мудрая сентенция.