Получив в декабре деньги на поездку в Харьков, Михаил Врубель немедленно собрался и покинул Одессу. Новый, 1886 год он встретил в Киеве.
Глава девятая
ФЛЮГЕР
По личным — каким же еще? — личным причинам снова в Киев. Понятно: неугасшая любовь, непохороненные упования на росписи в новом соборе.
Хотя Михаил Врубель причиной называл не это. Словно повторяя мотивы, гнавшие его, восемнадцатилетнего, «подальше от этой Одессы» с ее «коммерческо-индифферентным взглядом на все», он говорил, что одесская жизнь им с Серовым не понравилась (Серов почти сразу после отъезда Врубеля уехал в Москву), поскольку «коммерческие интересы поглощали все внимание местного общества, а нам хотелось жить там, где выше их стоят художественные интересы». Скрывал истинные основания жажды вернуться в Киев? Какие уж такие высокие художественные интересы могли отличать тамошнюю жизнь?
«Тихий, широко разбросанный, не особенно многолюдный провинциальный город, — описывает Киев 1880-х годов киевлянин Яремич. — Повсюду роскошные сады и среди них в пышной зелени уютные дома-особняки». Быт состоятельных граждан, среди которых встречались «люди симпатичные, радушные и даже с задатками меценатства», еще по сути помещичий, барский. В той атмосфере «Киева как центра общественной мысли еще не существовало». Пульс интеллектуальных интересов несколько живее бился в профессорской среде. Возбужденные планами возрождения древних киевских храмов ученые умы Университета Святого Владимира и Киевской духовной академии «изощрялись в разрешении вопросов метафизики, истории, археологии», хотя «умствовали на такие темы осторожно, не рискуя зацепиться за рогатки тогдашней цензуры». Градус внимания собственно к искусству заметно повысился с появлением Прахова, притоком живописцев для работ под его началом и постоянным обсуждением творческих задач в его салоне…
Степан Петрович Яремич — свидетель происходившего, позднее оригинальный пейзажист, критик, сотрудник Эрмитажа — в рассказе о близкой Врубелю киевской среде сосредоточен на лицах и событиях, непосредственно связанных с изобразительным искусством. Вслед за великолепно изданной в 1911 году монографией Яремича «Врубель» это стало традицией. Но в Киеве также имелся очень близкий Врубелю и чрезвычайно интересный литературный круг.
Парижский «Манифест символизма» прозвучал в 1886-м, годом рождения русского символизма принято считать 1892-й, когда свой знаменитый доклад сделал Дмитрий Мережковский. Однако еще летом 1884 года в России — и не в Москве, не в Петербурге, а в Киеве! — на страницах киевской либеральной газеты «Заря» была изложена программа, которую специалисты ныне расценивают «первым публичным манифестом русского символизма». Так-то вот насчет «тихих провинциальных» городов!
Дерзость киевских эстетов изумляет чуть меньше, если учесть, что серия полемических статей с конечным утверждением «самоценной красоты» печаталась в июльских и августовских номерах. Летом — когда в Киев ради благодати вишневых садов и упоительных бесед на тенистых верандах съезжались разлетевшиеся по столицам уроженцы здешних или прилегающих земель. На отдыхе, на свободе, на природе, в приятной компании понимающих друг друга лириков, прозаиков и преданной аудитории смелее проговаривались, ярче оформлялись новаторские мысли об искусстве. Эффект дачного приволья сродни такому крупному явлению отечественной культуры, как Мамонтовский (Абрамцевский) художественный кружок, этому вольному содружеству мастеров, летними месяцами весело гостивших в Абрамцеве, прекрасном подмосковном имении Саввы Мамонтова. Практика свидетельствует, что серьезным идеям, зачатым в богемной творческой игре, обеспечена живучесть.
«На лето приехал ко мне поэт Минский. Затеяли в „Заре“, для оживления газеты, дружескую полемику… Было сказано много красивых слов. Долго потом питалась нами критика», — без особенного пиетета к тем своим историческим выступлениям пишет организатор газетной баталии.
В задаче представить авторов «декларации предсимволистского эстетизма» сложнее всего с ее инициатором, Иеронимом (Жеромом) Ясинским. Не из-за скудости сведений о нем, а как раз ввиду массы разноречивых его характеристик. Беллетрист, безусловно, даровитый — безвестный сочинитель, обласканный в столице расположением мало кому симпатизирующего Салтыкова-Щедрина и теплым участием замкнутого престарелого Гончарова, — Ясинский многими чертами неприятно удивил современников. Во-первых, при чрезвычайной писательской плодовитости и популярности, имея талант «жгучий, острый и широко интеллигентный» (оценка Акима Волынского), он редко радовал вещами, «достойными его богатых сил». Во-вторых, пасквилянт, под более чем прозрачными масками своих персонажей разоблачавший низости и мерзости известных лиц, от Буренина до Лескова. В-третьих, порнограф, любитель подробно остановиться на изображении «животных свойств человека». В-четвертых, перевертыш: сегодня он народник, завтра либерал, послезавтра рьяный консерватор и т. д. Но всё бы это ничего; простили бы, поскольку все-таки Ясинский был «талантлив дьявольски», к тому же помогал подняться многим будущим корифеям Серебряного века, да он с Октябрем 1917 года оскандалился. Увидел в большевике русского сверхчеловека, на седьмом десятке лет вступил в партию коммунистов и ездил к кронштадтским матросам читать им лекции о Ницше.
Однако же нам можно ограничиться периодом общения Ясинского с Врубелем, когда неоднозначного молодого литератора отличала вполне положительная тяга к освобождению искусства, справа затиснутого жесткой клерикальной цензурой, а слева — тенденциозностью радикалов. (Примечательно, что в картине 1888 года «Николай Мирликийский освобождает от смерти трех невинно осужденных» Репин моделью святого, чья рука отводит карающий меч, избрал Льва Толстого, палача писал с атлетически сложенного одессита Николая Кузнецова, а Ясинскому дал роль казнимого на плахе.)
Священное имя для той линии, которая влекла Ясинского и его эстетических единоверцев, — Флобер. Именно любовь к еще не переведенному на русский, почти неизвестному в России Флоберу помогла начинавшему как журналист Ясинскому войти в общество утонченных петербургских интеллектуалов во главе со знаменитым адвокатом и критиком князем Александром Николаевичем Урусовым. В первую очередь Флоберу (а также Бодлеру и Тургеневу) посвящались специальные вечера сплотившихся вокруг уже маститого Ясинского киевских «Новых романтиков», восхищенных флоберовским методом «объективного письма» и кристальной чистотой флоберовского стиля.
Врубеля с Ясинским тоже свел русский флоберианец, жестоко поплатившийся за свой изящный вкус, С. П. Якубович.
Вот ведь беда — тенью, мелькнувшим силуэтом различается фигура этого человека, по духу явно родственного Михаилу Врубелю. Даже имя его — Сергей Петрович? — в научных изданиях указано предположительно. Почти никакой информации о нем. Кто он, откуда? Коренной киевлянин или судьба прибила к днепровским берегам, случайно ли его сожженная цензурой единственная книга была напечатана в московской типографии? Да еще путаница с однофамильцем. Нет, это не Петр Филиппович Якубович, прошедший каторгу народник, писавший под псевдонимом Мельшин (между прочим, и Якубович-Мельшин увлекался новейшей французской литературой, переводил стихи Бодлера). О личности того Якубовича, которого Врубель встретил в доме Праховых, лишь несколько фраз у мемуариста Ясинского. Согласно ему, этот «насмешливый Якубович» представлял собой «тип прожившегося барина» — стало быть, дворянин, воспитание, образование, привычка швырять деньги на ветер. Классический «лишний человек», неиссякаемый рассказчик, он был «душой киевских вечеринок». Блистал на журфиксах писательницы Шабельской, вечерах присяжного поверенного Куперника, многолюдных праховских застольях, почитался как мэтр у молодых «новых романтиков». Остроумец — беседуя с Праховым, шутил: «Да вы, Адриан Викторович, с балкона видите все русские старые соборы, которые вам надо реставрировать»; с приятелями иронизировал более едко, «говорил, что Прахов видит в России только колокольни, перелетает, как коршун, с одной на другую и золотит себе лапы об их кресты».