В мотострелковом батальоне бригады были свои комиссары, которые шли в атаку по своей должности, им иначе было никак нельзя. А в танковых ротах и батальонах нам политрук толкнет «зажигательную речь перед боем» – потом мы в атаку идем погибать, а он в бригадный тыл, обедать. Все уже поделено, кому сегодня помирать, а кому газету в штабной избе почитывать. Как можно было верить таким людям? Это же был верх лицемерия!
Я стараюсь выразить свое личное мнение беспристрастно, не оглядываясь на свой печальный опыт общения с комиссарами, с такими типами, как Черный, Костенко и Калугин, но хоть бы раз кто-то из политруков в своих «беседах» с танкистами прямо и открыто сказал: «Мы воюем с сильным, хорошо подготовленным, стойким, опытным и жестоким врагом…» Так нет, им такие слова нельзя было произносить, во всех этих политбеседах обязательно присутствовали нотки шапкозакидательства, мол, немцы все «дебилы и недоноски», да мы их в следующий раз одной левой и так сделаем и этак, под «руководством великого мудрого вождя всех народов»…
Я на фронте вступил в кандидаты ВКП (б). Пришли из политотдела к танкистам и сказали: «Пишите всей ротой заявления на прием в партию: хочу в бой идти коммунистом!» И куда деваться? Откажешься, сразу начнут копаться в личном деле, а там «полный набор»: и отец был под следствием по 58-й статье, и дед – «далеко не пролетарий». Я и написал…
– Наличие «особистов» в танковой бригаде как-то влияло на боевой настрой личного состава?
«Особисты» себя сильно не «акцентировали» в танковых бригадах, я по крайней мере с ними на войне столкнулся всего один раз. У нас стрелок-радист танка, находясь не в боевой обстановке, без приказа включил танковую рацию, вышел с кем-то на связь и якобы что-то передал по рации. Сразу пришли два особиста, один из них был в звании старшего лейтенанта, и арестовали его, но что там было дальше, я не помню. Простые танкисты панического страха перед особистами не испытывали, а самые отчаянные лейтенанты могли их просто ко всем матерям послать, сами подумайте – ну что они могли нам сделать, если мы и так уже считали себя смертниками и наша судьба заранее предопределена свыше – сгореть в очередной танковой атаке. Но чем дальше от передовой, тем более чувствовалось, что «эти» товарищи «не дремлют, бдят»… Показательных расстрелов у нас в бригаде не было, случаев явной трусости в бою тоже не припомню, так что у нас смершевцам особо негде было развернуться.
Тот факт, что чекисты моего отца сажали в 1937 году, я им в душе не припоминал, но есть одна вещь, которую нельзя простить энкавэдэшникам. Благодаря этим чекистам психология людей была деформирована, атмосфера всеобщего тотального доносительства уже после войны стала вообще «правилом хорошего тона», «нормой жизни». «Стучали» на своих товарищей не только ради должностей, званий, а уже просто так, «по зову сердца»…
Вот вам два примера. На последнем курсе учебы в Академии БТ и МВ нас послали на преддипломную практику и подготовку дипломного проекта, которая могла продлиться до полугода. Меня направили в Ленинград, на Кировский завод, и со мной вместе поехал в Ленинград на практику один из наших офицеров, Киселевский. Я-то сам питерский и сказал Киселевскому: «Ну что ты будешь мыкаться в заводском общежитии, живи у нас, в нашей квартире».
Дома показал ему семейную коллекцию марок, среди которых советских было мало, сплошь заграничные марки. Закончилась практика, вернулись в Москву, а потом узнаю, что Киселевский на меня донос накатал «особисту» академии, доложил, что Бараш – «космополит», имеет коллекцию заграничных марок и, видимо, держит связь с «за бугром». Этому доносу не дали ход, мы уже выпускались в войска. Получаю распределение в ЛВО, но мой однокурсник по фамилии Золотой стал меня слезно упрашивать, чтобы я поменялся с ним распределением, так как ему в Ленинграде есть где жить с семьей и маленьким ребенком, а если его зашлют «в Тмутаракань», то он будет маяться по съемным углам. Мне было все равно, где служить, я с ним поменялся, и в Москве мне дали новое назначение, еще лучше прежнего – в ОГСВГ, в Германию. Я стал служить в Берлине в городской военной комендатуре, в отделе автотранспорта города.
Один из новых сослуживцев повел меня к себе в гости. Жил он в добротном красивом двухэтажном особняке, в котором до мая 1945 года проживал чуть ли не простой немецкий заводской слесарь. Я впервые увидел, «как буржуи жили на Западе», и, глядя на обстановку в квартире и архитектуру дома, сказал, не подумавши, несколько добрых слов в адрес немцев, мол, умеют работать и жить. Сослуживец сразу донос на меня написал в Особый отдел: «восхваление капиталистического строя». Меня предупредили, мол, товарищ майор, будь осторожен в следующий раз в своих высказываниях, тебя взяли в разработку. Но когда через месяц-другой я окунулся в атмосферу берлинской комендатуры, мне просто стало противно, здешние офицеры строчили доносы друг на друга в погоне за званиями и должностями и в страхе, что их из этого «райского места» вернут служить в Союз. Убирали «конкурентов на продвижение» проверенным в 1937 году методом: «стукнул чекистам», а уж за ними дело не встанет, рукава закатают, и «пошла писать губерния»…
Я написал рапорт с просьбой перевести меня на службу обратно в СССР, и мой рапорт был моментально удовлетворен: кому-то я «освободил кресло» и был направлен служить на Дальний Восток. В Хабаровске, в окружном отделе кадров, меня спрашивают:
– Где хотите служить? Здесь или на Курилах?
– На Курилах.
За мной заходит другой офицер за назначением и ему задают тот же вопрос, на который он ответил, что хочет остаться в Хабаровске, так как у него двое маленьких детей. Но ведь как «кадровики» над людьми издевались – его отправляют служить на Курильские острова, а меня оставляют под Хабаровском. Так зачем было такой вопрос вообще задавать?
– А как вас в академию приняли? Насколько я знаю, с 1945 года существовал полный запрет на прием евреев в Бронетанковую академию имени Сталина?
Запрет на прием евреев в эту академию распространялся на первых порах только на командный факультет и действовал только с 1946 года, и то соблюдался он частично, даже в 1947 году на командный факультет могли принять еврея, если он Герой Советского Союза. Так, например, взяли Маковского и Кравеца. На том же факультете был капитан Лейбович с шестью орденами. Офицеров-евреев тем не менее без ограничений принимали на учебу на Высшие бронетанковые курсы в Ленинграде.
Но начиная с 1948 года двери очных отделений Бронетанковой академии, «ленинградских курсов» и Академии имени Фрунзе захлопнулись для евреев окончательно, после того как Сталин всех евреев бесповоротно зачислил в «безродные космополиты».
Однако на заочное отделение инженерного или автотракторного факультета евреев еще иногда принимали по «процентной норме», как при царе-батюшке в гимназии – не более двух человек на курс… После смерти Сталина «процентная норма» на прием в академию была сохранена.
Я во время войны всего пару раз сталкивался с открытым проявлением негативного отношения к евреям и не чувствовал себя ущербным «инвалидом по 5-й графе».