– У нас в понедельник утром спектакль. А это значит, что придется либо мучиться в воскресной пробке на мосту, либо выехать в понедельник ни свет ни заря и нестись опрометью, чтобы успеть ко времени. Хорошо еще, если не лопнет шина или еще какая задержка по дороге не случится.
– Так приятно выбраться из города. – Эмили достала из чемодана камеру, вернула на объектив соскочившую крышку. – Леон думал, что мы не сможем поспеть назад, но я сказала: «Леон, я устала. Мне хочется поехать. Я устала от кукол».
– От кукол она устала, – проворчал Леон. – Хотел бы я знать, чьей они были идеей? Кто до них первым додумался? Я делаю только то, что велела ты, Эмили. Ты же сама все и затеяла.
– Ну, это еще не причина, чтобы никуда не ездить на выходные, Леон.
– Она думает, что мы можем просто взять и уехать, когда нам захочется, – пожаловался Моргану Леон.
Морган провел ладонью по лбу. И произнес:
– Прошу вас. Я не сомневаюсь, все сложится хорошо. Вы не хотите пойти сейчас посмотреть на океан?
Ни Леон, ни Эмили ему не ответили. Они стояли, глядя друг на друга поверх кровати, вытянувшись в струнку, словно приготовившись к чему-то серьезному. Возможно, оба не заметили, как Морган вышел из комнаты.
8
Нет, приглашать их сюда все-таки не было такой уж хорошей идеей. Уик-энд тянулся неторопливо – не столько проходил, сколько изнашивался. Останавливался и снова трогался с места. И словно царапал Моргана по нервам. Собственно, винить во всем одних Мередитов было нельзя. Скорее уж Бриндл, которая по десять раз на дню заливалась слезами; или Бонни, пережарившуюся на солнце до повышенной температуры и озноба; или Кэйт, арестованную в Оушен-Сити по обвинению в хранении половины унции марихуаны. Тем не менее Морган винил Мередитов. Он просто нутром чувствовал, что угрюмость Леона – это своего рода злое заклятье, кроме того, Моргана раздражала и Эмили, которая хвостом ходила за Бонни. Хотя кто, спрашивается, первым подружился с Эмили? Кто ее открыл? Она изменилась: стоило ей надеть другую обувь – и Эмили стала не та. И Морган избегал ее. Предпочел заниматься Гиной, грустным, только-только начавшим складываться ребенком опасного возраста – возраста, от которого у Моргана всегда щемило сердце. Он сделал для нее из пластикового пакета воздушного змея, и Гина весьма убедительно поблагодарила его, однако, заглянув ей в лицо, Морган понял, что на самом деле все ее внимание отдано родителям, которые негромко спорили на другом конце веранды.
И Морган принялся размышлять о Джошуа Беннетте, своем новом балтиморском соседе. Беннетт был антикваром (вот профессия так профессия). Внешне он походил на Генриха Восьмого и вел жизнь джентльмена – поглощал вечером скромный, но дорогой ужин, после которого читал какой-нибудь переплетенный в кожу исторический труд, покручивая в пальцах коньячную рюмку. В начале прошлой весны, когда Беннетт только-только въехал в соседний дом, Морган нанес ему визит и застал его одетым в домашнюю куртку бордового бархата со стегаными атласными отворотами. (Где такую купить?) Беннетт, у которого невесть почему сложилось впечатление, будто Морган происходит из старинной семьи балтиморских судовладельцев, а чердак его завален древней бронзой, вел себя до крайности сердечно: налил Моргану коньяку, предложил сигару с мундштуком из слоновой кости. Интересно, принял бы Беннетт приглашение на пляж? Морган уже начал обдумывать свое возвращение в Балтимор: дружбу, которую он там завяжет, разговоры, которые будет вести. Ему не терпелось вернуться.
Тем временем уик-энд все тянулся и тянулся.
Кэйт опозорила семью, говорила Бонни. Попала в полицейскую картотеку – пятно на всю жизнь. Бонни, по-видимому, относилась к этому очень серьезно. (Обгорев на солнце, она стала какой-то неспокойной, словно ее лихорадило.) Поскольку телефона в коттедже не было, из полиции Оушен-Сити позвонили в полицию Бетани, чтобы та известила обо всем Гауэров. И естественно, новость стала всеобщим достоянием. В субботу за завтраком Бонни положила свою воспаленную руку на руку Луизы и спросила у Кэйт:
– Что, по-твоему, чувствует твоя бабушка? До сих пор имя ее покойного мужа оставалось неочерненным.
Слова «неочерненный» Морган никогда от нее не слышал и не был даже уверен, что оно существует. Осмысление потребовало времени. Луиза между тем спокойно ковырялась ложкой в грейпфруте.
– Что скажете, мама? – спросила у нее Бонни.
Луиза подняла на нее запавшие глаза и ответила:
– Ну, не знаю, из-за чего столько шума. В старые времена мы давали марихуану младенцам. Когда у них зубки резались.
– Нет-нет, мама, это была белладонна, – сказала Бонни.
Кэйт выглядела скучающей. Бриндл высморкалась. Мередиты сидели в ряд и смотрели на всех, точно члены жюри присяжных.
А на пляже, где океан свивался волнами, вдалеке замирая гладью под ярко-синей чашей небес, и где чайки плыли вверху медленно, как паруса, их компания выглядела пестрой мешаниной из одеял, термосов, рыжих полотенец, зонта, что при каждом порыве ветра обнажал половину своих спиц, клекочущего радиоприемника и разбросанных в беспорядке газетных страниц. Кэйт, которой запретили покидать родителей до конца отдыха, сердито перелистывала «Севентин»
[12]. Бонни потела и тряслась под слоями защищавшей ее от солнца одежды. Пятна цинковой мази на носу и нижней губе придавали ей сходство с разумным насекомым из научно-фантастического фильма. Гина выкопала в песке яму и улезла в нее. Билли и Присцилла изображали невесть что, устроившись на одеяле вплотную друг к другу.
Между тем Эмили в не шедшем ей светло-голубом купальнике, который подчеркивал худобу и вялость ее ног, делала снимок за снимком – каждому предстояло получиться неудачным, однако отдать камеру Моргану она не соглашалась. Боялась, что он ее снимет, так она говорила. Морган клялся, что не снимет. В его сознании уже хранилось удостоверение ее личности с наклеенной туда фотографией, которую ему хотелось сохранить навсегда, – текучая черная юбка и балетные туфельки. А фиксировать вот это, другое приобретенное ею «я» Морган, конечно, не стал бы. «Все, чего я хочу, – сказал он Эмили, – это сделать несколько групповых снимков. Людей в действии, понимаете?» Его раздражали мелочные проволочки, стилизованные позы, на которых она настаивала. Сам Морган был фотографом порывистым и стремительным, он подлавливал людские компании в разгар движения, смеха. А Эмили выбирала одного-единственного человека и шла к нему по песку, останавливаясь на каждом шагу, тщательно отряхивая белые ноги, а потом у нее уходила целая вечность на выбор верного ракурса, она щурилась, глядя в видоискатель, щурилась, посматривая на небо, – как будто могла с ним что-нибудь сделать, что-то подправить в нем и тем помочь своему полуавтоматическому «Кодаку». «Теперь замрите», – говорила она объекту съемки, но затем примеривалась так долго, что объект напрягался и приобретал неестественный вид, и Морган далеко не один раз вскрикивал: «Да просто снимите его, черт подери!» – после чего Эмили опускала камеру и поворачивалась к нему, широко распахнув глаза и приоткрыв рот, и все приходилось начинать заново.