Еженедельные посещения воскресной школы наводили на меня ужасную скуку, а картинки в маленьких детских книжках, которые нам раздавали в церкви, меркли на фоне иллюстраций к «Смерти Артура». Мои родители были искренними, хотя и не ортодоксальными христианами. Я получил традиционное для англичан среднего класса христианское образование в Вестминстерской школе-пансионе, которое включало посещение утренних служб в Вестминстерском аббатстве шесть дней в неделю. Время от времени в конце службы органист играл последнюю часть Пятой симфонии Видора — единственное произведение французской органной музыки, которое я мог переносить в подростковом возрасте. Я стоял позади органа в опустевшем к тому моменту здании, слушая, как гремит музыка под готическим сводом собора, вокруг многочисленных мраморных статуй. Я стоял так до тех пор, пока страх опоздать на первый урок не брал надо мной верх, и я мчался в школу по пустым крытым галереям, мимо потертых надгробий, а музыка за моей спиной постепенно затихала.
В первый год я чувствовал себя глубоко несчастным в этой школе. Впервые в жизни я попал в пансион. Думаю, родители считали, что это пойдет мне на пользу; к тому же в те годы это было традиционной частью образования для мальчиков из среднего класса. Меня угнетало отсутствие отдельной комнаты. Я был совершенно невинен и не в меру стыдлив, и бесконечные разговоры других мальчиков о сексе шокировали меня. Однажды я даже пошел к директору пансиона, чтобы пожаловаться на это, — меня до сих пор коробит, когда я об этом вспоминаю. Лишь через год я решился сказать родителям, насколько плохо мне в школе. Помню, какое невероятное облегчение я испытал, когда выяснилось, что я могу без проблем стать приходящим учеником.
На протяжении последнего школьного года по пятницам после обеда я отправлялся в архив аббатства, где сортировал и регистрировал отчеты о расследованиях Вестминстерского коронерского суда за XIX век. Раньше вторую половину пятницы мы неизменно проводили в военной форме, стройными рядами маршируя по школьному двору со старинными ружьями в руках (поговаривали, что наши винтовки «Ли-Энфилд» 303-го калибра использовались еще в Англо-бурской войне). Но кадетский корпус был упразднен, нам предложили различные альтернативы, и я выбрал архив. Он располагался в южном трансепте аббатства, над приделом, откуда хорошо просматривалось все аббатство.
Мне поручили составить каталог коронерских отчетов о расследованиях Вестминстерского суда за 1860-е годы. Отчеты, связанные осыпающейся зеленой тесьмой, хранились в огромном полукруглом сундуке из почерневшего от времени дуба. Поверх них лежал старинный меч. Мне сказали, что он принадлежал Генриху V, что оказалось правдой.
Я любил размахивать им над головой, цитируя соответствующие строки Шекспира. Хранителем архива был приземистый круглый мужчина с птичьими повадками, неизменно щеголявший в желтых носках. Создавалось впечатление, будто он не идет, а катится. Обедал он подолгу — и скорее всего не столько ел, сколько пил, — так что бóльшую часть времени я был предоставлен самому себе. Отчеты — все эти рассказы о смерти в диккенсовском Лондоне, написанные идеальным каллиграфическим почерком, — были невероятно увлекательными. Но гораздо больше я обрадовался, обнаружив каменную винтовую лестницу, ведущую из архива в трифорий и на крышу аббатства. Как следствие, после обеда по пятницам я занимался преимущественно тем, что исследовал пустые пространства и крышу Вестминстерского аббатства, откуда открывался чудесный вид на центр Лондона.
Насколько я помню, я никогда не верил в Бога — даже на долю секунды. Помню, как однажды на утренней службе в Вестминстерском аббатстве увидел молящегося школьного казначея — генерала авиации в отставке. Он стоял на коленях прямо напротив меня. Лицо его было измученным и печальным. Вскоре после этого он пропал из школы, а позже я узнал, что он умер от рака.
* * *
Деменцию моего отца наверняка можно было предотвратить. Уже в возрасте за семьдесят он дважды сильно ударился головой. Первый раз — когда гостил в доме своего приятеля и, упав между стропилами мансардного этажа, ударился головой о мраморный камин в расположенной ниже комнате, отчего потерял сознание. И второй раз — когда упал с лестницы в собственном лондонском доме XVIII века, пытаясь снять показания газового счетчика. (Отцу уже доводилось проваливаться между стропилами чердака. В старом оксфордском доме, где мы жили в пятидесятых, его нога, к большому удивлению нашей иностранной горничной, как-то раз появилась из потолка над ее кроватью в облаке осыпавшейся штукатурки — к счастью, весь он тогда не провалился.) Он вроде бы полностью оправился после этих серьезных травм, но они, вероятно, внесли немалый вклад в постепенное угасание его умственных способностей.
Я был плохим сыном. Я редко навещал отца после смерти матери, хотя и жил неподалеку. Меня раздражала его старческая забывчивость и огорчало, что он уже не тот человек, которого я всегда знал.
Брат и сестры заглядывали к нему гораздо чаще меня. Вообще родители не возлагали на меня особых надежд: они радовались каждому моему успеху и старались помочь мне любыми способами — и вместе с тем почти никогда не просили ничего взамен и почти никогда ни на что не жаловались. Я пользовался их любовью, хотя именно она стала одной из главных причин моего огромного самомнения, которое всю жизнь было одновременно и моей сильной чертой, и слабой.
Отец был выдающимся адвокатом, правда, он выбрал довольно необычный карьерный путь. Четырнадцать лет проработав преподавателем в Оксфордском университете, он покинул его, а затем сменил несколько международных правовых организаций, пока, наконец, не начал работать на британское правительство. Как один из первых членов Комиссии по правовым вопросам он участвовал в реформировании и модернизации британского законодательства. В молодости я не интересовался ни правом в целом, ни работой отца: все это казалось мне ужасно скучным. Только на закате собственной карьеры — главным образом благодаря поездкам за границу, где я многократно становился свидетелем чудовищной коррупции и злоупотребления властью, — я понял, насколько важную роль в жизни свободного общества играет правопорядок, принципы которого лежали в основе мировоззрения моего отца. К примеру, в демократических выборах нет большого смысла, если отсутствует независимая судебная система. Некролог отца в лондонском «Таймс» занял целую страницу, вызвав у меня и чувство сыновьей гордости, и приступ стыда. Моя карьера врача кажется мне сейчас незначительной в сравнении с его достижениями.
То, насколько серьезными вопросами занимался отец, а также его высокая нравственность и почти аскетическое мировоззрение совершенно расходились с его несерьезным отношением к самому себе. Вся семья следовала его примеру, но боюсь, что в наших глазах он был скорее шутом, чем авторитетом. На моей памяти лишь несколько раз он вышел из себя из-за нашего неуважительного к нему отношения. Ему нравилось рассказывать смешные истории о себе и о своих эксцентричных выходках — порой преднамеренных. Он часто говорил, что хочет написать мемуары, но дело не пошло дальше первой страницы, на которой он описал, как в 1917 году, когда ему было четыре года, дернул за спусковой шнур артиллерийского орудия в парке имени Виктории в Бате — эту возможность ему предоставили в знак благодарности его родителям от правительства за то, что те выкупили облигации, выпущенные для финансирования Первой мировой войны. Я не раз обещал отцу сесть с диктофоном и записать на пленку его воспоминания и многочисленные истории: жизнь у него сложилась необычно и в высшей степени интересно, к тому же он был чудесным рассказчиком, — но так никогда этого и не сделал, о чем глубоко сожалею. По мере угасания отцовского мозга его собственное прошлое, равно как и все, что он узнал о происхождении нашей семьи, корни которой следует искать в сельских районах Сомерсета и Дорсета, кануло в небытие и теперь навеки потеряно. Мне известны лишь отдельные фрагменты.