…Утром в Москве, ненадолго остановившись в гостинице, мы все отправились в Хамовнический переулок, в дом Толстого. Каждый вез какие-то подарки. Римский-Корсаков — свои новые ноты, Гинзбург — бронзовую фигуру Толстого, Стасов — какие-то новые книги и я — фотографию с „Гонца“.
Тот, кто знавал тихие переулки старой Москвы, старинные дома, отделенные от улицы двором… — тот знает и аромат этих старых усадеб. Пахло не то яблоками, не то старой краской, не то особым запахом библиотеки. Все было такое простое и вместе с тем утонченное. Встретила нас графиня Софья Андреевна. Разговором, конечно, завладел Стасов, а сам Толстой вышел позже. Тоже такой белый, в светлой блузе, потом прозванной „толстовкой“. Характерный жест рук, засунутых за пояс, — так хорошо уловленный на портрете Репина. Только в больших людях может сочетаться такая простота и в то же время несказуемая значительность… Только огромный мыслительский и писательский талант и необычайно расширенное сознание могут создать ту убедительность, которая выражалась во всей фигуре, в жестах и словах Толстого. Говорили, что лицо у него было простое. Это неправда, у него было именно значительное русское лицо. Такие лица мне приходилось встречать у старых мудрых крестьян, у староверов, живших далеко от городов…
Осмотрел Толстой скульптуру Гинзбурга, сделав несколько кратких и метких замечаний. Затем пришла и моя очередь, и Стасов оказался совершенно прав, полагая, что „Гонец“ не только будет одобрен, но вызовет необычные замечания. На картине моей гонец в ладье спешил к древнему славянскому поселению с важною вестью о том, что „восстал род на род“. Толстой говорил:
— Случалось ли в лодке переезжать быстроходную реку? Надо всегда править выше того места, куда вам нужно, иначе снесет. Так и в области нравственных требований надо рулить всегда выше — жизнь все равно снесет. Пусть ваш гонец очень высоко руль держит, тогда доплывет.
Затем Толстой заговорил о народном искусстве, о некоторых картинах из крестьянского быта, как бы желая устремить мое внимание в сторону народа.
Умейте поболеть с ним — такие были напутствия Толстого. Затем началась беседа о музыке. Опять появились парадоксы, но за ними звучала такая любовь к искусству, такое искание правды и забота о народном просвещении, что все эти разнообразные беседы сливались в прекрасную симфонию служения человечеству. Получился целый толстовский день. На другое утро, собираясь обратно в дорогу, Стасов говорил мне: „Ну вот, теперь вы получили настоящее звание художника“»
[46].
Теперь Рериху осталось получить второй диплом — диплом юриста. Всю осень и зиму 1897/98 года Николай Константинович посвятил изучению законов, хотя и мечтал о карьере историка, археолога, знатока древностей, тем более что именно среди историков, археологов, художников и искусствоведов у Николая были самые лучшие друзья и товарищи.
И если в 1897 году Николай Рерих еще строил планы, собираясь перейти с юридического на исторический факультет Петербургского университета, то уже в январе 1898 года он писал известному историку С. Ф. Платонову:
«Глубокоуважаемый Сергей Федорович!
Простите, что даром побеспокоил Вас своими вопросами; — ибо мои добрые (а может быть, и недобрые) желания держать экзамены в исторической комиссии не исполнились — все родные, знакомые, мой учитель Куинджи — все восстали против такой затеи, так что мне пришлось уступить и снова вернуться к постылым правовым учебникам и наглухо набивать голову статьями. Придется сидеть и денно и нощно — экзамены на носу.
Хотелось бы мне очень воспользоваться Вашим любезным приглашением на Среду, но, как это для меня ни соблазнительно, все же придется пока отложить — это будет одна из репрессивных мер, принятых мною для сосредоточения на юридических предметах.
Даже должен уничтожить на время не юридическое чтение и сочинение эскизов — иначе в апреле произойдет мое полное посрамление.
Всего Вам хорошего, глубокоуважаемый Сергей Федорович. Предан Вам крепко и всегда готов к услугам Вашим. Николай Рерих»
[47].
Наступил апрель, а Николай Константинович все еще не был готов к выпускным экзаменам в университете, у него вновь зародилась мысль перейти на исторический факультет.
«Христос Воскрес! Многоуважаемый Сергей Федорович, — писал Николай Рерих С. Ф. Платонову 8 апреля 1898 года, — простите, что пишу, тогда как должен был бы прийти лично, но чувствую себя настолько скверно, что боюсь: приду и разревусь как баба.
Экзамен через 3 дня, а как оказывается, знаю предмет я из рук вон плохо и недобросовестно. Если я провалюсь, мне одно останется — перекочевать на исторический, юристику более сдавать не буду. Простите, что беспокою Вас, но черкните мне, пожалуйста, строчку: можно ли это будет сделать на следующих комиссиях. За год я овладею историческим курсом, тем более что уже обладаю некоторой к нему подготовкой и придется иметь дело с вещами, которые наполняют мою жизнь. Так что действительно можно показать некоторое развитие в данном отношении, а не шарлатанить.
Зачтется ли мне юридический курс? Можно ли надеяться?
Ради Бога, простите, что бессовестно злоупотребляю Вашею всегдашнею любезностью и отзывчивостью.
Если бы Вы были так добры, и я получил бы ответ Ваш в субботу или воскресенье, это было бы мне чрезвычайно важно. Настроение и состояние мое более нежели скверное.
Уважаю Вас глубоко и предан Вам крепко. Николай Рерих»
[48].
На государственном экзамене по уголовному праву Рерих чуть не провалился, виной всему было излишнее волнение, всегда подводившее Н. К. Рериха на экзаменах. Зинаида Фосдик в своем дневнике записала рассказ Николая Константиновича об этом испытании:
«Экзаменовали двое: Файницкий и Ванновский, последний — ужасный зверь. Николай Константинович как-то высчитал, что его будет экзаменовать первый, и совершенно успокоился. Но вдруг, о ужас, оказалось, что его экзаменует Ванновский. „Тут… мой ум перепутался. Подхожу, вынимаю билет, чувствую, что ничего не знаю, и говорю ему:
— Я экзаменоваться не буду.
Тот говорит:
— То есть как это, ведь это государственный экзамен!
— А я все-таки экзаменоваться не буду.
Тот посмотрел на меня и говорит:
— Вы здесь будете у меня так долго сидеть, пока не ответите.
Я обиделся и сел. Вначале он экзаменовал других, и я совсем и не слушал, потом у меня появилось желание им помочь в ответах, а после экзамена пяти людей он обращается ко мне и говорит: