Наконец вахтер прибил к стенке и мой, последний эскиз. Он позвонил в большой старинный колокол со львом вместо ручки, вышел из класса и закрыл за собой дверь.
Через несколько минут в класс вошел Николай Константинович Рерих.
Он улыбнулся и сказал:
— Здравствуйте, господа! Существует заблуждение, что раньше человек должен научиться рисовать и живописать, а уж потом думать о композиции. Однако многие, кто сызмальства не потянулись к эскизам, позже и вовсе утратили эту способность. Запомните это. В этом и основа нашей школы. Петр, где начало?
Вахтер показал начало экспозиций. Мэтр встал посредине комнаты, бегло осмотрел все работы, вывешенные на стене. Затем возвратился к тому месту, где было начало.
— Автор этой работы, подойдите ко мне, — сказал он.
Подошла молодая девушка, великосветская барышня. Оказалось, что она — знакомая господина Рериха.
— Здравствуйте, как здоровье ваших высокосиятельных родителей, как поживает ваша тетушка — графиня Зубова?
Получив от девушки ответ, Рерих начал внимательно рассматривать ее композицию: в дорогой раме восемнадцатого века была изображена масляными красками девушка с распущенными волосами. Она молитвенно смотрела на неимоверно синие небеса. Называлась композиция: „Вера, надежда, любовь“.
— Какая пошлость! Сударыня, передайте вашей многоуважаемой матери мои наилучшие пожелания и скажите ей, что вы понапрасну занимаетесь живописью. Художника из вас не выйдет, это пустая забава. Петр, кто следующий?
Следующим оказался молодой человек с волосами до плеч, с большим белым бантом, в заплатанных штанах и рваных башмаках. Он гордо смотрел на присутствующих и нагло — на Рериха.
Молодой человек, по-видимому, считал, что он сделал в области живописи большие открытия. На суд маэстро он представил безвкусную картину в неотесанных, небрежно сколоченных полках вместо рамы — закат солнца, рисунок в стиле расписных кроватей. (В те далекие годы была мода на железные кровати, на которых были нарисованы бушующие моря и цветущие леса.)
— Молодой человек, сколько вам лет? — спросил господин Рерих.
— Двадцать пять, — последовал ответ.
— За двадцать пять лет вы научились самому плохому. Ваш путь в живописи — от живого творчества к скучному шаблону. Вы не поняли главного в искусстве, вы не искали первооснову творчества, вы искусственно разделили видимый мир на скучные, безжизненные части. В вашем искусстве самое неприятное — натурализм. Из реализма развивается здоровое искусство, тогда как натурализм приводит в тупик… И вам, молодой человек, будет сложно выпутаться из этого тупика. Живопись — это не рукоделие, не ремесло, это творчество. Почему вы хотите заниматься непременно живописью? В жизни есть много прекрасных профессий… Поверьте мне, я хотел бы сказать вам доброе слово, обнадежить и поддержать вас, вы нуждаетесь в этом… но не могу — это будет ложь. Губительная ложь.
Молодой человек сказал в ответ:
— Я не согласен с вашими выводами. Вы тенденциозно судите о моих работах, господин Рерих.
— Искусство жестоко, молодой человек, за неправду оно мстит непризнанием. Петр, кто следующий?
Уже прошло более пятнадцати человек, а оценки показанных работ оставляли желать лучшего… Надо уходить, пока не поздно, решил я, меня ждет такая же участь, как и других. И я начал пробираться к выходу. Господин Рерих это заметил.
— Мальчик, — сказал он, — надо иметь мужество выслушать мнение о вашей работе, а потом уходить. Петр, закрой дверь!
Нет, нет, надо избавиться от этого всеми недовольного барина.
Зачем я сюда пришел? Я наметил план бегства: одно окно не было плотно закрыто, а рядом с окном водосточная труба — остается быстро подбежать к окну, раскрыть его и спуститься по трубе на мостовую. Но господин Рерих разгадал мой план.
— Петр, закрой хорошо окно, где стоит наш юный художник.
Мой план провалился. Я с нетерпением ждал конца. Наконец подошла моя очередь. Господин Рерих сказал:
— Мальчик, о вашей композиции я поговорю с вами отдельно, а вы, господа, свободны.
Когда в классе мы остались вдвоем, господин Рерих сказал:
— Я устал…
Мы сели на табуретки напротив моей композиции. Я первый раз в жизни сидел рядом с таким большим художником.
Рерих долго меня расспрашивал о моей жизни. Выслушав, сказал с большим волнением:
— Сколько вы за свои детские годы перестрадали… горя навидались. Ваш эскиз показывает, что у вас чистая душа художника. Я знаю, что такие люди, как вы, эту чистоту чувств, невзирая на страдания, проносят сквозь все житейские невзгоды до конца жизни. Я почитаю за честь учить вас, быть вашим учителем. И все сделаю, чтобы вам помочь, чтобы развить ваше дарование и чтобы вы не ругали меня всю жизнь. Слушайте меня внимательно: вам предстоит очень тяжелая жизнь. Не поймут ваше искусство. Над вами будут издеваться. Все будет делаться для того, чтобы не допускать вас на выставки, чтобы вы умерли в неизвестности. Но вы будете не одиноки — все, что есть передового в нашем искусстве, будет с вами, на вашей стороне. И все искупится в день победы вашего искусства. Вот что я хотел вам сказать по долгу моей совести как человек и как художник.
Поверьте мне, я вас не обманываю. Не смотрите на меня, как на „барина“, я — художник. Я так же не люблю высокопоставленных бездельников, как и вы.
И я поверил господину Рериху. Поверил потому, что моя дорогая матушка всегда говорила мне: „Сын мой, пойми, что твоя жизнь, как жизнь всякого рабочего, будет очень тяжелой. Чтобы жить на свете, надо быть сильным, смелым, честным, любить народ и труд“.
В сущности, господин Рерих говорил то же самое. Я поверил моему будущему учителю. Он — честный человек…
От учителя я побежал к моему спасителю — студенту Академии художеств. Выслушав мой рассказ, он сказал:
— Никто не поверит, что так с тобою, с мальчишкой, разговаривал сам Рерих. Это здорово! А как же господин Рерих думает тебя учить?
Господин Рерих сказал:
— Наша школьная программа не годится для вас. Вас учить надо по-другому. Вы будете знать только трех учителей: я вас буду учить композиции и живописи; художник Рылов — рисунку обнаженного человека и животных; художник Химона — рисунку человеческой головы. Приходите завтра к Степану Степановичу, ему будут даны указания, что делать дальше.
Он протянул мне руку и крепко пожал. Мне было тогда двенадцать лет.
На следующий день, когда я пришел к Степану Степановичу, для меня на столе лежало новое пальто, теплое, зимнее. Новые ботинки, белье, новый костюм. Теплый шарф, ящик для красок. Большой набор масляных красок в огромных тюбах немецкой фирмы „Мевес и К°“. Я переоделся во все новое. Малы оказались только ботинки»
[151].