И так же бескорыстно Григорьев разоблачал пошлость, глупость, ходульность, халтуру в театральных постановках. Неоднократно критикуя ломавшегося на сцене Ф.А. Бурдина, он даже ввел термин-эпитет «бурдинизм» для подобных явлений, конечно же, каламбурно учитывая не только фамилию, но и «бурду». Обиженные актеры принимали какие-то меры, артист и драматург П.И. Григорьев даже в суд подавал на однофамильца за оскорбление личности (безрезультатно), а по воспоминаниям B.C. Серовой, Ап. Григорьев, прослышав, что оскорбленные актеры хотят его избить где-нибудь в темном переулке, завел специальную палку с набалдашником…
Откровенный критик покусился даже однажды на Каратыгина, не просто кумира петербургской публики, а еще и любимца Николая I. Одной из первых театральных рецензий Григорьева в «Репертуаре и пантеоне» была статья «Гамлет» на одном провинциальном театре» (1846) с посвящением «В.С.М.», то есть Межевичу. Якобы автор в каком-то захолустном городе попал на постановку шекспирова «Гамлета» и был совершенно разочарован, прежде всего разочарован Гамлетом: «И он явился, встреченный громом аплодисментов, явился высокий, здоровый, плотный, величавый, пожалуй, но столько же похожий на Гамлета, сколько Гамлет на Геркулеса». После сцены «рисующегося Гамлета» на кладбище критик покинул зал.
Все театралы поняли, что никакой провинцией и не пахнет, что речь идет о спектакле Александринского театра с Каратыгиным в главной роли. Поднялся скандал. Неизвестно, докатилась ли история до царя, но директор императорских театров A.M. Гедеонов написал жалобу в III отделение, редактор журнала Межевич был туда вызван и ему устроена выволочка. Подобные печатные издевки над актерами были запрещены.
А Григорьев действительно счел, что замечательный в классических трагедиях и даже бытовых драмах актер совершенно не годится для роли Гамлета. В «Отечественных записках» 1850 года Григорьев под видом «Заметок о московском театре» опубликовал большую теоретическую статью о «Гамлете». Развивая гетевскую мысль о слабости воли датского принца, наш критик особенно акцентировал флегматичность, «эластичность», «нежность», да еще совсем неожиданно добавил: «Гамлет — вечный актер сам с собою и с другими, вечный художник, ищущий творчества в каждом деле». А в общем Григорьев делает Гамлета своим соратником в утверждении идеала мирной гармонии: «Он какой-то предшественник нового, мирного направления среди обломков героического, дикого периода». Понятно, что, по Григорьеву, глубина, сложность, «нежность» образа была не по зубам «античному» Каратыгину. Впрочем, и трактовка Гамлета Мочаловым далеко не во всем удовлетворяла критика, хотя в целом романтический, стихийный, очень близкий душевно Мочалов всегда оставался кумиром Григорьева, как бы он ни старался иногда ради объективности говорить, что оба актера хороши по-своему; но тут же добавлял, что Мочалов не просто великий артист, он еще великое общественное явление.
Вернемся к журнальным связям Григорьева 1849—1850-х годов. Обрадованный приютом в «Отечественных записках», он засыпал Краевского уже готовыми произведениями или замыслами. В письме к издателю от 28 февраля 1849 года он сообщает об осуществленном переводе пьесы А. де Мюссе «Спектакль не выходя из комнаты» и о посылавшейся статье о Дидро, которая, видимо, не была пропущена цензурой; в письме от 16 декабря предлагает полный перевод «Вильгельма Мейстера» Гёте; выше уже говорилось о рекомендации завести рубрику «Обозрение журналов», в которой он принял бы активное участие. Но, очевидно, осторожному и респектабельному Краевскому живые и непричесанные труды Григорьева были чужды, он явно отказывался от его помощи. Прервалась и «Летопись московского театра». Как лаконично выразился сам Григорьев в «Кратком послужном списке…»: «не переварилась». Так он был отставлен из респектабельного петербургского журнала (не навсегда: десятилетие спустя, в 1860 году он опубликует у Краевского замечательную статью «Русские народные песни с их поэтической и музыкальной стороны»).
Произошли перемены и в служебной деятельности Григорьева. Из-за переформирования сиротского института он вместе с двумя группами учащихся был переведен в Московский Воспитательный дом (24 мая 1850 года). Судьба постоянно возвращала его в это учреждение! Здесь он преподавал до 1854 года. Наиболее значительное событие, связанное теперь с Воспитательным домом, – это знакомство с надзирателем и учителем французского языка Я.И. Визардом, а также со всей его семьей, с дочерью Леонидой Яковлевной, объектом самой сильной, самой глубокой и страстной привязанности Григорьева. Об этом еще будем специально говорить в главе «Леонида Яковлевна Визард».
А с 15 марта 1851 года Григорьев еще стал учителем законоведения в 1-й московской гимназии, куда его, наверное, рекомендовал новый товарищ по новому молодежному кружку при «Москвитянине» — Т.И. Филиппов, преподававший в гимназии русскую словесность.
Обе службы находились не очень далеко от григорьевского дома, можно было легко ходить пешком (Григорьев же вообще любил ходить, а не ездить). Воспитательный дом — это то громадное здание на Москворецкой набережной (дом № 7, близ нынешней гостиницы «Россия»), где теперь расположена Военная академия ракетных войск стратегического назначения им. Петра Великого. А 1-я гимназия помещалась на Волхонке, ее нынешние номера домов — 16 и 18, там сейчас академические учреждения.
СОЗДАНИЕ «МОЛОДОЙ РЕДАКЦИИ» «МОСКВИТЯНИНА»
«Молодая редакция» формировалась исподволь, и центральной фигурой в ней до Григорьева был восходящая звезда русской драматургии А.Н. Островский. Первоначальное ядро группы, образовавшееся в 1846-м — начале 1847 года, состояло из Островского и его друзей Т.И. Филиппова и Е.Н. Эдельсона. Все трое были чуть-чуть моложе Григорьева, погодки по отношению к нему и друг к другу: Островский родился в 1823 году. Эдельсон — в 1824-м, Филиппов — в 1825-м, все трое были относительно плебейского воспитания: Островский — сын незначительного московского чиновника, Филиппов — мещанин из подмосковного города Ржева, Эдельсон — выходец из захудалого дворянского рода давнего немецкого происхождения, так что уже отец не знал «родного» языка (отец служил экономом Рязанской гимназии), и все трое учились вослед Григорьеву в Московском университете. Островский поступил на юридический факультет в 1840 году, то есть еще при Григорьеве (может быть, уже тогда были шапочно знакомы?), но, подобно Фету, он не преуспел в учебе, занятый литературными замыслами, застрял на третьем курсе и бросил университет; Эдельсон и Филиппов учились уже после Григорьева (первый — на физико-математическом, второй – на словесном отделении), благополучно закончили университет и вскоре все трое крепко сдружились.
Т. Филиппов, позднее один из самых махровых русских консерваторов, в свои почтенные года пытался всем доказать, что он чуть ли не с пеленок был православным монархистом и потому успешно обращал в свою веру сперва Островского, потом Григорьева. Слава Богу, сохранились документы, разоблачающие эти фантазии: письмо Филиппова к Эдельсону от 12 апреля 1847 года и совместное письмо Филиппова и Островского к тому же адресату от 28 февраля 1848 года. Письма полны юного задора, любви к переменам, двусмысленных намеков. В первом письме Филиппов восхищается весенним преображением природы, совершающей «эманципацию»; «А время эманципации, ты знаешь, и в истории народов, и в жизни развивающегося человека, и в природе, имеет для меня особую прелесть» — а в сороковых годах термин «эмансипация» употреблялся в чисто социальном смысле: освобождение крестьян и освобождение женщины. Во втором письме шутливый рассказ о начавшейся французской революции свидетельствует скорее о симпатии, чем об осуждении. Письма совершенно западнические, совершенно либеральные, совершенно не консервативные.