Во время учебы жены муж почему-то часто жил не с нею, а в Москве — или путешествовал по Кавказу и по Западной Европе. Потом супруги воссоединились в Москве, где Леонида Яковлевна имела частную врачебную практику. Но ее, увы, рано схватил рак. Из воспоминаний Сеченова: «Она знала, что болезнь смертельна, а умерла героем». Скончалась она в 1893 году, когда ей было 58 лет. Знала ли она, что увековечена как героиня цикла «Борьба»? Слышала ли уже при ее жизни широко распространившуюся «Цыганскую венгерку»? Наверное, этого нам никогда не узнать.
В ИТАЛИИ
В бурном и печальном житейском море, окружавшем Григорьева, ему маячил один идеальный островок — журнал. И не просто журнал, а свой журнал, свой «Москвитянин». Попутно делались безуспешные попытки бросить якорь в чужих водах, и тогда тем ярче пылала мечта о своем «Москвитянине». Григорьев в течение нескольких лет (1855—1857) забрасывал письмами Погодина (как он однажды выразился, «буду дождить Вам письмами!»), предлагал самые разные варианты: то свое «диктаторство», то совместность с Погодиным, то взятие на себя всей технической редактуры и корректуры журнала, а для этого шеф должен был выделить ему комнату с диваном (Григорьев любил читать лежа). Постоянно при этом вертелись денежные проекты: то залог, заклад или продажа григорьевского дома, то бумажники каких-то богатых купцов, якобы готовых раскошелиться ради перспективного журнала, то надежда на средства самого Погодина… А тот все тянул и тянул, пока к весне 1857 года «Москвитянин» не скончался. Погодин последнее время недопустимо запаздывал с выпуском очередных томов: номера за 1856 год выходили в 1857-м! Подписчиков не было, материалов не было, заниматься делами явно умирающего журнала Погодину не хотелось. Наконец, на пороге лета 1857 года издатель решился передать редакторские права Григорьеву, 7 июня состоялась официальная передача «Москвитянина» давно добивавшемуся этого литератору. Казалось бы, мечта осуществлена! Садись (ложись?) и возрождай журнал. Не тут-то было! 6 июля Григорьев покидает Москву, а через неделю едет из Петербурга в Италию. Типично григорьевский поворот сюжета… Опять своего рода побег.
Еще в начале 1857 года Погодин предложил ему эту поездку. В свои студенческие годы Погодин был домашним учителем в семье князей Трубецких и потом сохранил с ними дружеские связи. Одним из учеников Погодина в 1820 году был Юрий Иванович Трубецкой, который потом женился на княжне В.И. Прозоровской, овдовел и женился второй раз довольно странно — на дочери французского офицера (капитана); от этого брака и родился юный князь Иван Юрьевич, будущий ученик Григорьева. Когда Трубецким понадобился учитель русского языка, словесности и русской истории для пятнадцатилетнего князя Ивана, готовившегося к поступлению в университет, семья обратилась к Погодину, а тот рекомендовал Григорьева. Учитель нужен был в отъезд, Трубецкие тогда жили в Италии, у них был собственный дворец во Флоренции и вилла близ города Лукка.
Григорьев полусогласился в ожидании журнальных преобразований; когда дело шло к окончательной передаче «Москвитянина» в его руки, он даже отказался от обещания учить князя Ивана и нашел себе замену — и вдруг, уже получив журнал, все-таки поехал к Трубецким! Здесь, очевидно, скрестилось сразу несколько причин: и любовь романтика к неожиданным переменам, и традиционный побег от кредиторов, и слабая вера на том этапе в возможность возродить журнал, и, наконец, желание за «казенный» счет посмотреть Европу, особенно Италию, средоточие великих произведений искусства прежних эпох.
Погодин не был разочарован неожиданным выбором своего помощника. Во-первых, ему было очень неудобно перед Трубецкими, что рекомендованный домашний учитель мог их подвести и отказаться от поездки, а окончательное решение Григорьева ехать снимало проблему; во-вторых, наверное, не только сам Григорьев, но и он, Погодин, плохо верил в возможность, возродить «Москвитянин», и фактический отказ новоиспеченного редактора от продолжения журнальной деятельности освобождал и старика от многих издательских, материальных, нравственных хлопот.
Сказано — сделано. Григорьев быстро оформил заграничный паспорт, получил у Погодина какие-то книги и какую-то сумму денег (в долг?) — и отправился в Петербург. Тогда не было железных дорог из обеих наших столиц на Запад, в Европу, которая уже довольно густо покрылась железнодорожной сетью, поэтому русские путешественники, не желавшие трястись по отечественным ухабам, предпочитали добираться до Петербурга (железная дорога Москва — Петербург уже существовала), а оттуда морем — до какого-нибудь западноевропейского порта, где уже была железная дорога в глубь континента. Пароходное сообщение по Балтийскому морю было изрядное, но в летний сезон с билетами возникали трудности: не забудем, что Александр II, разрешивший поездки за рубеж, царствовал всего два года, поэтому охотников посмотреть заграницу было великое множество. Правда, выручали владельцы грузовых купеческих судов: они выделяли на своих кораблях несколько кают для посторонних лиц. Но Григорьеву удалось добыть место на нормальном пассажирском пароходе «Прусский орел», курсировавшем по линии Петербург — Штеттин, и 13 июля 1857 года наш путешественник покинул родину.
Маршрут себе он выбрал прямой и интересный: Штеттин–Берлин—Прага—Вена—Венеция, но прихотливая душа славянофильствующего интеллигента принимала на Западе далеко не все. Немецкий мещанский характер всегда был ей чужд, поэтому оценка Берлина, да и австрийской Вены, была в целом пренебрежительной. Из письма к Погодину от 10 августа 1857 года: «Мне больно и стыдно было за наших гелертеров, восхищавшихся наивно наслаждениями берлинской или венской жизни. Это какие-то копеечные, расчетливые удовольствия. Мы, т.е. русские, так удовольствоваться не умеем, да и слава Богу, что не умеем. Ведь способность так жить, способность к копеечному сладострастию — показывает страшную мизерность души. Да и весь Берлин-то — Петербург (!), да еще в мизерном виде». Петербург, как известно, наш москвич тоже не жаловал; заметим, что восклицательный знак в скобках принадлежит самому автору письма.
Но что Григорьеву было дорого в Берлине — это здание университета, где «на целый мир звучало слово венценосных Гегеля и Шеллинга». Однако, когда он хотел купить в книжной лавке портрет своего «идола» Шеллинга, продавец не знал, кто это такой…
Главные симпатии путешественника были направлены в сторону славянского мира. Ему очень нравился облик и характер западных славян, чехов и поляков, он очень быстро находил с ними общий язык. Величие пражского Кремля потрясло его, он плакал, стоя перед ним на мосту через Влтаву. Любопытно, что до самой Праги Григорьев еще носил русский костюм и, лишь выезжая в Вену, сменил его на европейский, «кургузый», как он выражался.
Помимо Праги путешественника потрясли моря и блистательный город на воде — Венеция, где из двух суток пребывания он целую ночь прокатался на гондоле (переживания той ночи отражены в поэме «Venezia la bellа»). Из того же письма к Погодину: «… собственно огромление произведено Прагой и Венецией да тремя морями». Григорьев вырос в относительно «сухопутной» Москве; во всем его сохранившемся наследии нигде не выражены восторги по поводу Москвы-реки или других подмосковных рек и озер, нигде не говорится о купании (оно тогда вообще среди городского населения было мало принята, тем более вряд ли благонравный мальчик и юноша нырял вместе с замоскворецкими сорванцами в Москва-реку). Он, кажется, и плавать не умел. Сам рассказывал друзьям, как чуть не утонул в Венеции: желая прогуляться, он открыл наружную дверь отеля, где ночевал, и шагнул прямо в воду; слава Богу, успел схватиться за сваю, к которой привязывали гондолы, и на его крик прибежали люди, вытащили. Вода не была в России родной стихией Григорьева. Зато, когда он соприкоснулся с морями, они в самом деле произвели «огромление». Наверное, его пламенной натуре нужен был такой противовес, громадный, стихийный… (позднее у него появится такой образ: Пушкин – это море, которое окружает и ограничивает нашу сушу). Всем трем виденным морям он давал образные эпитеты: Балтийское — стальное, Адриатическое — бирюзовое, Средиземное – изумрудное. В последнем случае он не совсем точен: в Генуе и Ливорно — на северо-западном берегу Италии — море называется Лигурийским, но так как это своего рода частица Средиземного, то нет большого греха в названии части ее целым.