В Италии Григорьев задумал создать большую очередную эссеистскую книгу «К друзьям издалека», и первая ее часть должна была называться «Море». Несколько лет спустя путешественник познает Великий Волжский путь, и Волга станет для него не только символом России, но и своеобразным отечественным морем, водяной стихией, врачующей истерзанные нервы горемыки.
Моря и реки — та область природы, которая стала значимой для нашего литератора. А природа земной суши как-то мало его интересовала. В отличие от «пейзажного» Фета Григорьев-лирик почти не использует образов ландшафта, флоры, фауны. Как он признавался в письмах из Италии, он не полюбил горы, предпочитая им исторические города со старинными соборами.
Из Венеции Григорьев, пересекая итальянский полуостров с востока на запад, переехал в Геную, а оттуда в Ливорно, где, возможно, и соединился с семьей Трубецких, так как жил та не в гостинице, а в палаццо Сквиллони. Оттуда уже рукой было подать до Луки, а в 7 километрах севернее этого города, близ деревни А Понте Мориано, находилась вилла Сан-Панкрацио, поместье Трубецких. Здесь уже произошло полное воссоединение и начались занятия с юным князем Иваном.
Григорьев сообщал, что на путешествие у него ушло две недели, следовательно, в Сан-Панкрацио он прибыл в конце июля и затем прожил на «даче» с Трубецкими два месяца. Здесь он продолжал штудировать Шеллинга, много гулял, пристрастился к лошадиному седлу, совершая ежедневно долгие, по 20 километров, прогулки верхом. И начал серьезно заниматься со своим пятнадцатилетним учеником. Правда, ни учитель, ни ученик не переутомлялись, настоящие занятия, утренние, длились всего полтора часа. Как учитель умудрялся за этот срок преподавать русский и старославянский языки, Закон Божий, русскую историю, латинский язык — трудно представить. Возможно, впрочем, что не все предметы изучались ежедневно. Вечером же тоже по полтора часа Григорьев читал князю Ивану и его старшим сестрам что-либо из русской литературы.
Ученик оказался талантливым, схватывающим знания на лету, но предшествующее образование его было, видимо, нерегулярным, бестолковым, особенно в области русской культуры. Впрочем, в области западной тоже: Григорьев удивлялся, что он не знает Шекспира и Данте. С западноевропейскими языками мальчик был хорошо знаком (итальянский и французский, очевидно, знал с детства, английский освоил благодаря гувернеру Беллу, продолжавшему учить князя и при Григорьеве), а с русским у него были явные нелады, очевидно, дома этот язык совершенно не употребляли, отца уже не было в живых (он умер в 1850 году), а мать, француженка, поди, и не знала русского языка, поэтому князь Иван произносил фразы вроде «моя дядя ошибился».
Мешали еще аристократическая спесь юноши, лень, нежелание глубоко вникать в предметы. Его хватало на занимательные рассказы Григорьева или на заучивание выпущенных из «семейного» издания Шекспира «неприличных» строк (наш учитель и дал ему своего полного Шекспира), но не более того. Характерно, что Григорьев был принципиальным противником купирования и замалчивания. Тетка ученика Александра Ивановна (бывшая замужем за князем Н.И. Мещерским, а в 1820-х годах — ученица Погодина и его безнадежная любовь) однажды спросила учителя, как он рассказывает Ивану о революционных событиях. Григорьев ответил, что «всю правду», во всех подробностях. «А не боитесь ли вы?» — поинтересовалась тетушка. Замечателен его ответ: «Чего, княгиня? Сделать демагога (то есть демократа. — Б.Е.) из владельца девяти тысяч душ?» – Оба собеседника расхохотались.
Григорьев, видно, много вложил в своего ученика. Занятия продолжались с очень небольшими праздничными перерывами целый год, и даже следующим летом в Париже, между увеселениями и светскими приемами, учитель давал уроки князю Ивану.
Еще в первые недели жизни на вилле Сан-Панкрацио Григорьев успел два дня побывать во Флоренции и впитать в себя ее колорит, особенно сокровища ее картинных галерей. К октябрю семья Трубецких переехала во Флоренцию на постоянное жительство, и Григорьев смог, таким образом, дышать флорентийским воздухом в течение семи месяцев. Любитель пешеходных прогулок, он исходил город вдоль и поперек, познал его почти как родную Москву, да и полюбил этот старинный суровый и красивый город почти как Москву.
Дворец Трубецких (бывший Спинелли) находился на одной из центральных магистралей Флоренции — улице Гибеллина, в начале ее, близ мрачного и величественного Барджелло, здания XIII века, где в эпоху Возрождения помещалась тюрьма. Как писал Григорьев Е.С. Протопоповой 20 октября 1857 года: «Живу я в великолепном палаццо, где плюнуть некуда — все мрамор да мрамор… Выйдешь на улицу — ударишься в мрачный Барджелло, где на каждом камне помоста кричит кровь человеческая» (в этой тюрьме совершались и казни). В квартале от Барджелло находится площадь (пьяцца) Дэль Гран-Дука (то есть имени великого герцога Козимо I Медичи), которую Григорьев иногда называет площадью Дэль Палаццо Веккио и которая тоже вызывает у него мрачные исторические ассоциации: «… вспоминаешь, что на этой площади бушевала некогда народная воля и проповедовал монах Савонаролла, и тут же его потом сожгли…» Уже после отъезда Григорьева площадь была переименована: пьяцца Синьория (Синьория, Совет синьоров — средневековая «мэрия»).
И в то же время наш путешественник страстно увлечен площадью как творением искусства. Статью «Великий трагик» (1858), посвященную замечательному драматическому артисту Сальвини и подробному описанию его игры в шекспировом «Отелло», можно рассматривать и как своеобразный путеводитель по Флоренции. Григорьев мог бы стать, если бы жил в XX веке, замечательным экскурсоводом; прочтите в «Моих литературных и нравственных скитальчествах» великолепное познавательное путешествие по Замоскворечью. В «Великом трагике» он, как экскурсовод, описывает, например, площадь Дэль Гран-Дука: «… изящнее, величавей этой площади не найдется ни где — изойдите, как говорится, всю вселенную… потому другого Palazzo Vecchio (Палаццо Веккио, то есть Старого Дворца. — Б.Е.) — этого удивительного сочетания необычной легкости с самою жесткой суровостью вы тщетно будете искать в других городах Италии, а стало быть, и в целом мире. А один ли Palazzo Vecchio … Вон направо от него (…) громадная колоннада Уффиции (Григорьев русифицирует: «Уффиция»; нужно «Уффици». — Б.Е.), с ее великолепным залом без потолка, между двумя частями здания, с мраморно-неподвижными ликами великих мужей столь обильной великими мужами Тосканы. Вон направо же изящное и опять сурово-изящное творение Ораньи — Лоджиа, где в дурную погоду собирались некогда старшины флорентийского веча (…). Вон налево палаццо (Угуччиони. — Б.Е.) архитектуры Рафаэля — еще левей широкая Кальцайола, флорентийское Корсо (Корсо — центральная улица в Риме. — Б.Е.), ведущее к Duomo (собору. — Б.Е.), которого гигантский купол и прелестнейшая, вся в инкрустациях, колокольня виднеется издали. А статуи?.. Ведь эти статуи, выставленные на волю дождей и всяких стихий — вы посмотрите на них… Вся Лоджиа Орканьи полна статуями — и между ними зелено-медный Персей Бенвенуто Челлини и Похищение Сабинок… А вот между палаццо Веккио и Уффиции могучее, хотя не довольно изящное создание Микель Анджело, его Давид, мечущий пращу, с тупым взглядом, с какою-то бессмысленною, неразумною силою во всем положении, а вон Нептун, а вон совсем налево Косма Медичис на коне, работа Джованни да Болонья. И во всем этом такое поразительное единство тона — такой одинаково почтенный, многовековой, серьезный колорит разлит по всей пьяцце, что она представляет собою особый мир, захватывающий вас под свое влияние (…). Днем ли, при ярком сиянии солнца, ночью ли, когда месячный свет сообщает яркую белизну несколько потемневшим статуям Лоджии и освещает как-то фантастически перспективу колоннад Уффиции… вы всегда будете поражены целостью, единством, даже замкнутостью этого особенного мира…»