Уже после переворота, 6 июля, прусский министр Бернгард Гольц донес в Берлин Фридриху II: «Кейт в начале своего пребывания здесь давал государыне взаймы, в надежде, что это поможет ему быть главным лицом при перемене правления; впоследствии он увидел, что это ни к чему не привело. Со смерти покойной императрицы к Кейту прибегали еще раз, чтобы получить от него еще некоторое количество денег; но он отказал, боясь, что этим просьбам не будет конца… Теперь он не может похвалиться, что государыня на него за это не сердится»
{188}.
Кейту действительно нечем было похвастаться. Накануне переворота он не только не дал будущей самодержице денег, но и поставил ее дело под удар, сообщив Петру III о тайных контактах жены с британскими купцами. Бумаги, найденные у английского консула, стали известны императору, но, по-видимому, не содержали ничего серьезного, иначе Екатерина не вывернулась бы. Тем не менее из осторожности она посчитала правильным сжечь письма Дашковой. Ведь та напрямую спрашивала о деле.
Реакция самой княгини показательна: «Когда граф Строганов был сослан в свои поместья, я посоветовала Одару поехать с ним». О ссылке Строганова мы поговорим позже. Сейчас важно отметить, что Екатерина Романовна, которая, по ее словам, мало знала пьемонтца, дала ему совет скрыться у одного из своих родственников – сторонников императрицы, которого Петр III «загнал на дачу» буквально в канун переворота. Пояснение: «ради его здоровья» вызывает улыбку – Одар был слишком глубоко «прикосновенен» к денежным делам императрицы, чтобы его не спрятать.
Примерно за месяц до роковой черты почти пресеклись и контакты подруг. «От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи со мной в течение пяти месяцев, – после переворота жаловалась императрица Станиславу Понятовскому, – а четыре последние недели ей сообщали лишь минимально возможные сведения»
{189}. Молодость, неопытность, откровенный разговор, случайно брошенное слово… «Только олухи и могли ввести ее в курс того, что было известно им самим».
«Озеро нимф»
Сразу после отъезда Михаила Ивановича из столицы княгиня предалась горести. Екатерина Романовна была очень впечатлительной, и душевные страдания могли вызвать у нее лихорадку на нервной почве. Августейшая подруга утешала Дашкову как могла. «Сокрушаюсь, что отъезд нашего посланника опечалил вас, – писала она. – Мне вдвойне больно за это обстоятельство, потому что вы знаете, как близко я принимаю все, что до вас касается». «Письмо ваше так грустно настроено, что я советовала бы вам менее сокрушаться о разлуке с нашим посланником; я уверена, что он возвратится к нам по добру, по здорову». «Я охотно извиняю вам чувствительность, но берегитесь, милая княгиня, слабости… Эта чувствительность есть доказательство нежного сердца, и я уверена, что ваш ум поставит ее в приличные границы. Мне не хотелось бы допустить вас до уныния; это, право, недостойно вашего характера».
Видимо, в письмах к императрице, как и в послании к Гамильтон, Дашкова жаловалась на привязчивость своего сердца и именовала себя «добровольной рабой» мужа. Потому что в ответ Екатерина возражала: «Я… не согласна с вами, если вы думаете, что управлять вашим сердцем легко. Выбросьте эту мысль из головы».
Другой фрагмент из письма Екатерины тоже кажется ответом на мысли, озвученные много позднее для Гамильтон: «Земным моим идеалом была Екатерина». Вряд ли императрице было неприятно преклонение, но она считала своим долгом остановить подругу: «Я ничего не скажу о лестных выражениях вашего письма, ибо не хочу разочаровывать вас относительно моих воображаемых совершенств… Вы заслуживаете этой хитрости с моей стороны, уверив себя в качествах, вовсе не свойственных мне».
И в другом послании: «Если я сделаюсь избалованной и тщеславной, кого же мне обвинять в том, кроме вас и ваших друзей?» Видимо, княгиня не раз возвращалась к приведенным размышлениям. Для нее не так уж важно было, к кому их обратить. К старой подруге или новой. В конце концов, она вела беседу с собой.
Считая, что Екатерина управляет ее сердцем, княгиня и от подруги требовала полноты чувств. Но главное – пыталась подчинить своей недремлющей заботе, оградить от остального мира стеной ревнивой привязанности. Ответные записки императрицы показывают, что Дашкова хотела контролировать ее контакты: «Не беспокойтесь, я не имею никакого сношения с О[тто] С[такельбергом]
[16] …Я очень хорошо знаю его характер, и разговор наш никогда не заходит далее обыденных предметов»
{190}.
Вместо отвергнутых, княгиня предлагала Екатерине своих посредников, но та иной раз уклонялась: «Готова верить, что лицо, о котором вы пишете, заслуживает доверия и доброго мнения; но… я не могу видеть его иначе как в обществе и говорить с ним открыто».
Иногда попытки Дашковой сделаться единственной посредницей вызывали справедливую отповедь: «Я не хочу совершенно отказываться от независимости, без которой нет характера»
{191}. Или: «Если вы найдете мое мнение – неуместным и опасным, вспомните, что мои принципы основаны не на общих взглядах и побуждениях, а на довольно верном знании человеческого сердца и характера».
Пассаж про «общие взгляды и побуждения» очень любопытен. Накануне переворота княгиня решила теоретически подготовиться к грядущим событиям: «Я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света»
{192}. В библиотеке Екатерины Романовны сохранились издания, с которыми она знакомилась в это время, – «Revolutions Romaines», «Revolutions du Portugal», «History of Revolution In Sweden»
{193}. Если учесть нервную возбудимость княгини, разлуку с мужем и плохой сон, то запугивание себя кровавыми картинами пагубно сказалось на ее состоянии. «Румянец сбежал с моих щек, и я худела с каждым днем». Видения, которым Дашкова предавалась в ночь на 28 июня, – лишь кульминация ужасов, и раньше являвшихся ее мысленному взору. Позднее мисс Элизабет Картер, встречавшая Дашкову в Англии в 1770 и 1776 гг., писала подруге: «Могли ли вы предположить, что женщина, способная сыграть такую роль, имеет очень слабые нервы? Амбицию следует делать из более крепкого материала»
{194}.