Наш старый Дом тоже изменился. Шкафы, прежде полные святых книг, исчезли, от них не осталось ничего, кроме шести-семи досок. Большая часть тяжелых длинных скамей, где прежде сидели великие знатоки Торы, пустовала, на остальных восседали люди, которым явно было все равно, где они сидят. А на раввинском месте расположился некий Элимелех, которого они называли также Кейсар, как у нас произносят слово «кайзер», один из тех, кого я встретил накануне вечером, — тот, которого так насмешил мой вопрос о гостинице.
Знатоки Торы еще, может быть, появятся и вернут городу славу Торы, но вот пропавшие книги уже не вернуть. А ведь пять тысяч книг было в нашем старом Доме учения. Ну, может, не пять, а четыре тысячи или даже три, но и такого не найти было во всех других Домах учения в городе и в окрестностях. Да что книги — изменились даже потолок и стены. Потолок, который раньше был темен от копоти, теперь сверкал свежей известковой побелкой, а истертые стены были заново оштукатурены. Не стану утверждать, будто закопченное красивее побеленного, а потертое красивее оштукатуренного, но прежняя копоть накопилась от всех тех свечей, которыми наши отцы освещали себе буквы Торы, а в прежних, до блеска истертых стенах можно было разглядеть каждого человека. И пусть сами мы не могли сравняться важностью с теми, кто истер эти стены, мы были важны потому, что жили в одном с ними поколении. А сейчас эти стены выглядели так, будто в этом помещении никто никогда и не сидел.
Да он и был почти пуст, наш старый Дом учения, — молившихся набралось бы на два миньяна
[25], не больше, и почти все молились без талитов. А ведь в Судный день положено молиться в облачении. Мне вдруг вспомнился рассказ, как в одну синагогу во время праздничной молитвы заявились вдруг мертвецы с кладбища, и тогда все молившиеся сняли с себя талиты, и эти мертвяки тут же сгинули. Впрочем, это рассказывали о каком-то другом городе, да и там, говорят, стали с тех пор молиться в праздник без талитов только ночью, когда облачаться в талит с цицит не обязательно, — а здесь почему они так молились?
За пюпитром стоял какой-то старик и нараспев читал молитву. То, как он стоял, сразу выдавало в нем человека бедного. Если у него и был собственный дом, то наверняка пустой. А каждое слово, которое он произносил, свидетельствовало о разбитом, удрученном сердце. Если бы Царь царей всех царей, Пресвятой, Благословен будь Он, захотел использовать Свои разбитые сосуды
[26], этот сосуд Ему наверняка бы подошел.
Закончив поминальную молитву, многие присели передохнуть. Я сел рядом и спросил, в чем причина того, что они молятся без облачения. Один из них вздохнул и сказал, что они просто не успели раздобыть себе новые талиты. Я спросил: «А старые где?» «Кто знает?! — сказали. — Может, взвились на небо в пламени, а может, сделали из них простыни для каких-нибудь распутных девок». И повторили: «Какие сожгли, а какие украли». Я спросил: «А когда сожгли, когда украли?» Они опять ответили со вздохом: «Да в том последнем погроме — окружили город со всех сторон и стали нас грабить и убивать». И один добавил: «Только война кончилась, только мы вернулись по домам, как сразу же начались эти погромы. А если кому и удавалось выйти из погромов целым и невредимым, так он выходил голым и босым. Даже талитов эти бандюги нам не оставили».
Я вздохнул от жалости к своим землякам, которых постигла такая Божья кара. И вдруг показался себе человеком, который, сам беды не испытав, знай сует свой нос в беду ближнего. Но Элимелех-Кейсар решил, видно, что я раздосадован, почему они молятся без облачения. Он сел развалясь, выставил одну ногу вперед, другую отставил, посмотрел на меня искоса и вопросил: «Господин-то небось думает, что Господь не примет нашу молитву, да? Ну так пусть господин попросит этих погромщиков, этих сынов Исава
[27], помолиться Ему вместо нас». И в его зеленых с желтизной глазах, блестевших, как панцирь черепахи на солнце, сверкнули ненависть и злоба. Я было подумал, что собравшиеся тут же упрекнут его за эти грубые слова, но в их взглядах не было и тени упрека — скорее уж одобрение. Я поднялся и отошел к окну.
Это было одно из тех двух окон нашего старого Дома учения, которые выходили на гору. Здесь я в юности учился, здесь писал свои первые стихи. И часто смотрел отсюда в небо, словно поучая Всевышнего, какое назначить мне будущее. Жаль мне сегодня этого человека, который не дал своему Творцу, благословен будь Он, сделать с ним то, что Творец хотел с ним сделать. Не принесли мне удачи эти мои поучения.
Чудный свет струился на гору из окон Дома учения и с горы в старый Дом, свет, подобного которому вам наверняка никогда не доводилось видеть, — как бы единый, но состоящий из многих сияний сразу. Такого места не найти во всем мире. Я стоял и думал: «Нет, не сдвинусь отсюда, пока Господь не захочет забрать Себе мою душу». И хотя мне вспомнилась смерть, мне не было грустно. Может, мое лицо и не было радостным, но радость была в моей душе, и я почти готов сказать, что такого рода чувств я не испытывал уже многие годы, — когда душа радуется, пусть даже лицо в этой радости не участвует.
Синагогальный староста постучал по столу и сказал: «Дополнительная молитва, мусаф», — и они вернули книги в Ковчег, а кантор подошел к пюпитру, низко склонился над ним, положил лицо на молитвенник и произнес молитву «Хинени»
[28], а затем прочел, как положено, половинный кадиш, частично на мелодию кадиша скорбящих. Я снова посмотрел на гору напротив нашего Дома учения и подумал: «Вот гарантия, что отсюда не придут тебя убивать. Наши отцы строили свои молитвенные дома под горой, чтобы прятаться в этих домах, если придут убийцы. Гора защищает тебя с одной стороны, а государство защищает тебя с другой стороны, и, пока человеку не придет конец, он пребывает в уверенности, что нет у него места лучше этого».