В тот день я отправился на рынок. Во-первых, потому, что я уже несколько дней не бывал в городе. А во-вторых, потому, что печь починили и заново обмазали глиной, и этот запах мне мешал. Вот я и вышел.
Холода немного отступили, снег съежился и потемнел, и черные трещины в нем, хоть и извещали, что в мире потеплело, вызывали тоску в моей душе. Город был почти пуст. Лавочники стояли в дверях своих лавок, но покупателей не было видно. Ни единой живой души на улицах. В небе, может, и летал какой-нибудь ворон или вороненок, но внизу, на земле, — никого. Только я один брел, стараясь выбрать путь в этом снежном месиве, пока не добрался до почты.
Увидел перед собой знакомое здание почты и тотчас вспомнил свои молодые годы, когда, сидя спокойно в отцовском доме, изливал душу в письмах к друзьям, рассказывая им о праздности, о скуке, о слабеющей вере и неясном будущем. А солнце сияло в небе, и сады цвели, и фрукты зрели на деревьях, и поля колосились, и заработок у людей был надежен, и народ Израиля жил по-человечески. Но, несмотря на это, какая-то серая печаль висела над нашими головами, и на сердце не было радости. Иногда эта печаль истончала душу, точно червь, иногда точила ее, как тот же червь точит деревья. Чего же нам недоставало тогда? Главной нашей бедой было то, что мы сами не знали, чего нам недостает. И вдруг сверкнул новый свет и озарил наши души. И вдали, и вблизи вдруг заговорили о том, что мы такой же народ, как все народы, что и у нас есть своя страна, как у других свои страны, и что все зависит от нашего желания взойти в эту нашу страну и стать единым народом. Умники нашего времени тотчас стали высмеивать эту идею, доказывая с помощью очевидных доводов, что все это пустая иллюзия. Хуже того — если другие народы услышат, что мы претендуем стать народом, они скажут: «Коли так, то чего вы околачиваетесь в наших странах? Берите ноги в руки и отправляйтесь в свою страну!» Казалось бы, эти доводы имели смысл. Но душа не соглашалась с ними, потому что в те дни былой червь перестал точить наши души, и та печаль, что раньше была тяжелой, как железо, теперь стала не более чем приятной легкой грустью, той грустью, которую ощущает человек, скучающий по чему-то любимому и далекому.
Мне нечего добавить и нечем продолжить эти воспоминания. Тот, кто этого не изведал, не поймет, а тот, кто изведал, сам знает. В такие минуты даже немой обретает слово и даже неуклюжая рука хватается за писательское перо. Тот юнец, которым был я, еще не умел правильно составить два-три слова, а уже начал писать стихи. Не разумней ли было сначала выучить теорию языка и мудрость грамматики да прочесть книги поэтов былых времен? Но он ничего этого не сделал, потому что эти стихи рвались из самой его души. И смотрите, какое чудо: небольшой горсти слов, которой было бы недостаточно, чтобы объясниться в лавке, ему хватало, чтобы написать целое стихотворение. Я писал тогда о любви к Иерусалиму, те самые стихи, которые с упреком напомнил мне Йерухам Хофши, когда сказал, что все его несчастья начались с моего стихотворения — из-за него он уехал в Страну Израиля, а там пошли все его беды. Столько лет прошло, и вот я снова на той же рыночной площади Шибуша, как в те прежние дни, в те времена, когда скука разъедала наши души, а праздность расслабляла наши руки.
Да, столько лет прошло, а вот опять стоит этот человек на рынке Шибуша — стоит, точно камень, который скульптор извлек было из карьера, чтобы придать некую форму, да вернул обратно, потому что не подошел он ему для задуманной скульптуры. И вот снова лежит этот камень в том же месте, откуда его извлекли, но уже не может снова срастись со своим прежним местом, и сыплются на него земля, и листья, и ветки, и налипают на него со всех сторон, так что он еще, того и глядишь, произрастит на себе новую траву, как всякая хорошая почва, потому что Святой и Благословенный приносит ему Свои росы и льет на него Свои дожди и травы на нем растут все выше и все гуще. И казалось бы, ему надлежит быть довольным, этому камню, ведь он стал вроде той почвы, что растит на себе травы, и колосья, и даже цветы. Почему ж он не радуется? Потому что не может забыть то время, когда его касалась рука скульптора. Но почему же скульптор не придал ему желанную форму? Увы, не спросишь — занят творец своим делом и не отвечает каждому вопрошающему. А даже если бы отвечал — уже не может камень снова вернуться к нему и спросить, потому что налипли на него земля и ветви и не дают ему сдвинуться с места. И лежит он, прикованный к этому месту, и смотрит с тоскою вокруг.
Посмотрим и мы вокруг, как этот камень. Ведь смотреть и видеть мы свободны. Вот стоит колодец над источником, и, как встарь, течет от него вода во все стороны, и влажная прохлада расходится от него и от двух его труб, а вдобавок и от той влажной соломы, которой он окутан. Где бы мне ни встречались море, или река, или ручей, или озеро, или источник, или колодец, я непременно останавливаюсь и подолгу смотрю на бегущую воду. Но в эту минуту я думал только об одном — где бы взять коляску, чтобы вернуться в гостиницу и броситься ничком на кровать?
Но коляски не было, и в гостиницу я не мог вернуться, поэтому я остался на рынке. Напротив меня устроились несколько торговок. Ноги их были обвязаны мешками, а сами они кутались в какие-то отрепья. Перед ними стояли деревянные ящики, из которых поднимались запахи кислой капусты и подгнивших яблок — скорее всего, того товара, которым они торговали. Они вяло поднимали на меня свой взгляд, беззвучно вопрошая, что я ищу. По рынку брели две-три женщины с корзинками в руках, и среди них Крулька. Поначалу она не заметила меня, и я почему-то был этим доволен, хотя и не понимал, какая мне разница, даже если она меня заметит, но потом она повернула голову в мою сторону и удивленно сказала: «И господин тоже здесь? А я вышла взять что-нибудь на рынке. Да разве тут найдешь что-нибудь путное? Одна кислая капуста и гнилая морковка. Но вот вчера не взяла, придется, наверно, взять сегодня. Недаром говорят: надоела евреям манна небесная, будут есть грязь земную».
Женщины купили свое и ушли, торговки еще плотней укутались в свои лохмотья, глаза их смежились, рты умолкли, и весь рынок тоже замолк. Потом источник вдруг подал голос — вода из него полилась обильней, и влажный холод стал сильнее.
Одна из торговок открыла таза, посмотрела на меня и сказала: «Почему бы господину не купить у меня что-нибудь?» Я подумал: «Чего она хочет, эта глупая женщина? Ведь вот Крулька, наша служанка, сколько ни искала во всех ящиках, так и ушла с пустыми руками. А эта говорит, чтобы я взял у нее что-нибудь».
Но тут соседка этой женщины вдруг сказала: «Возьми у нее, господин, возьми, сделаешь доброе дело, у нее дом полон сирот!»
Я сказал: «Во что же я возьму, тетенька, ведь у меня нет сумки?»
Она ответила: «Пусть господин возьмет, что его душе угодно, а жена Ханоха сама принесет ему его покупку в любое место, которое он укажет. — И, повернувшись к жене Ханоха, спросила: — Правильно я говорю?»
Та кивнула в знак согласия.
«Почему же ты сама не сказала господину, что принесешь ему покупку? — спросила соседка. И, не дождавшись ответа, сказала мне: — Она убита горем, ей трудно разговаривать. — И опять обратилась к ней: — Что же ты, хочешь быть торговкой, а ленишься даже пар изо рта выпустить?! — А потом опять ко мне: — Клянусь стоим еврейством, господин, у нее хороший товар — яблоки и яйца. Такие яблоки, будто прямо сегодня с дерева».