«Где я, – тот я, которого я сам любил и знал, который выйдет иногда наружу весь и меня самого радует и пугает? Я маленький и ничтожный. И я такой с тех пор, как женился на женщине, которую люблю. Все писанное в этой книжке почти вранье – фальшь. Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду. Нынче ее видимое удовольствие болтать и обратить на себя внимание Эрленвейна [104] и безумная ночь вдруг подняли меня на старую высоту правды и силы. Стоит это прочесть и сказать: «да, знаю – ревность» и еще успокоить и еще что-нибудь сделать, чтобы успокоить меня, чтобы скинуть меня опять во всю с юности ненавистную пошлость жизни. А я живу в ней вот 9 месяцев. Ужасно. Я игрок и пьяница. Я в запое хозяйства погубил невозвратимые 9 месяцев, которые могли бы быть лучшими и которые я сделал чуть ли не из худших в жизни. Чего мне надо? Жить счастливо, то есть быть любимым ею и собою, а я ненавижу себя за это время. Сколько раз я писал: нынче кончено. Теперь не пишу. Боже мой, помоги мне. Дай мне жить всегда в этом сознании Тебя и своей силы. Безумная ночь. Я Тебя ищу, чем бы обидеть невольно. Это скверно и пройдет, но не сердись, я не могу не любить Тебя.
Должен приписать для нее – она будет читать – для нее я пишу не то, что неправду, но, выбирая из многого то, что для себя одного я не стал бы писать. То, что ей может другой человек – и самый ничтожный – быть приятен, понятно мне и не должно казаться несправедливым для меня, как ни невыносимо, потому что я за эти 9 месяцев самый ничтожный, слабый, бессмысленный и пошлый человек.
Нынче луна подняла меня кверху, но как, этого никто не знает. Недаром я думал нынче, что такой же закон тяготенья, как материи к земле, существует для того, что мы называем духом, к духовному солнцу…
Опять в третий раз сажусь писать. Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с материальными условиями – жена, дети, здоровье, богатство. Юродивый прав. Могут быть жена, дети, здоровье и др., но не в том. Господи, помилуй и помоги мне».
Этой выдержки мы не приводили сознательно, чтобы теперь, на общем фоне, рельефнее выделить ее и осмыслить ее содержание.
Здесь можно различить два момента: ревность (Лев Николаевич был очень ревнив) [105] и угнетенное состояние духа переходного времени. На этом, последнем, вопросе мы останавливались выше и знаем, как временами тяжело было Толстому, пока не определился твердо его новый путь. В 1863 году такое состояние могло быть вызвано еще тем, что внешние формы нового образа жизни уже давно обозначились (довольство состоятельной дворянской семьи, интересы хозяйства и дома), а внутреннее содержание (интенсивная интеллектуальная деятельность художника-философа) еще не определилось, и внешний голый остов временами коробил совесть Толстого.
На этот раз угнетенное состояние было довольно продолжительно. Еще 2 июня 1863 г. он писал в дневнике о «тяжелом [для него] времени физического и – оттого ли или самого собой – нравственного тяжелого и безнадежного сна». И это настроение под влиянием порыва ревности вызвало такую исключительную запись.
Говоря о спокойной жизни Толстых в первые годы, нельзя, разумеется, представить ее, как безболезненную быструю смену состояний. Одно отходило, другое по инерции оставалось дольше, но не имело прежнего значения. Школа закрыта была вскоре, и, хотя педагогические вопросы продолжали интересовать Толстого, он уже не увлекался этой работой и смотрел на нее, как на долг.
Отрешившись от общественной деятельности, Лев Николаевич не мог все же равнодушно проходить мимо жизни и реагировал на ее явления. Он защищал на суде отданного под расстрел солдата Шибунина, тяжело переживал надвигавшийся в 1865 году голод [106] . Но это было далеко от того, что было раньше, когда Толстой инстинктивно порывался к деятельности, растворяясь в ней, и от того, что будет через несколько лет, когда, вырабатывая цельное мировоззрение, он войдет в новую жизнь.
В это переходное время Лев Николаевич сузил свой масштаб до обычных житейских рамок, и в нем не было протеста против них, так как по результатам они оказались далеко не бесценными. Сам Толстой в те годы признавал за этим периодом своей жизни большое содержание; он не только не жалел о перемене, но дорожил новым как единственно важным. Он не тяготился им, а с удовлетворением брал из него то, что в этот переходный момент ему было нужно.
Приведенная выдержка из дневника отражает временное состояние, а общий итог, конечная оценка этого периода дана в нескольких письмах к А. А. Толстой. В них подчеркнута полная удовлетворенность Льва Николаевича его душевным настроением, отмечавшим гармоническое объединение интересов семьи и интеллектуального творчества.
Письма 1865 года: «Я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастья, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а все идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался: такое счастье есть, и я в нем живу 3-й год, и с каждым днем оно делается ровнее и глубже. И материалы, из которых построено это счастье, самые некрасивые – дети, которые (виноват) мараются и кричат, жена, которая кормит одного, водит другого и всякую минуту упрекает меня, что я не вижу, что они оба на краю гроба, и бумага и чернила, посредством [которых] я описываю события и чувства людей, которых никогда не было… Я страшно переменился с тех пор, как женился, и многое из того, что я не признавал, стало мне понятно и наоборот».
По поводу женитьбы Аксакова [107] Лев Николаевич сказал ему: «Женитесь. Не в обиду вам будь сказано, я опытом убедился, что человек неженатый до конца дней мальчишка. Новый свет открывается женатому».
«А как переменяешься от женатой жизни, я никогда бы не поверил. Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и росту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что росту правильно».
«Я и всегда был понятен, а теперь еще более, – теперь, как я вошел в ту колею семейной жизни, которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности, ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! – Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел. Я теперь уже знаю, что у меня есть и душа и бессмертная (по крайней мере, часто я думаю знать это), и знаю, что есть Бог».
Прибавить к этому нечего.
VI
Описывая в предыдущих главах первые годы счастливой семейной жизни Толстых, мы неоднократно подчеркивали, что в этот период ничто не нарушало согласия, жизнь была очень бодрой и удовлетворенной. Недоразумения носили случайный характер, и не было тех роковых разногласий, которые существенно изменяли бы радостный строй.
В эти годы Л. Н. Толстой переживал временами угнетенное настроение, но это состояние вызывалось не разочарованием в семье или в жене, а другими причинами общего порядка.
В «Исповеди» он говорит, что, начиная с 1874 года, он испытывал порою мучительные «остановки жизни» – терялся, не знал, как ему жить, что делать, и впадал в уныние. Основной вопрос: «есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящей мне смертью» – не получил еще ясного разрешения. Но этот ужас перед смертью, лишающий жизнь всякой прелести и смысла, стал преследовать Толстого много раньше, еще до женитьбы. Впервые особенно остро почувствовал он недоумение, возмущение против жестокой жизни в 1860 году, после смерти любимого брата Николая, умершего на его руках. – «Страшно оторвало меня от жизни это событие. Опять вопрос: зачем? Уж недалеко до отправления туда. Куда? Никуда», – записал Лев Николаевич в дневнике через месяц после кончины брата [108] .