14 ноября – мужу: «Сегодня в письме твоем меня очень больно кольнула фраза: «Только есть одному скучно». Досказываю сама: «а жить одному гораздо лучше». Хоть часто я это про тебя думаю, но иногда, когда ты нежен и заботлив, я опять себе делаю иллюзии, что без нас тебе было бы грустно. Конечно, все реже и реже будешь создавать себе эти иллюзии и вместо них занимать жизнь чем-нибудь другим. А мне ни вместе, ни одной, ни с детьми – ни с чем уж жить не хочется, и все чаще, и чаще, и страшнее приходит в голову мысль: неужели надо жить, и нельзя иначе.
Мое письмо должно было бы быть, как моя жизнь теперешняя: спокойно, добросовестно, с стараньем, чтоб долг свой исполнять и заглушать все, что безумно. Но мой долг – тебя не расстраивать. Может быть, у тебя, наконец, хороший рабочий день, а я как раз тебя расстраиваю. Но это пройдет, когда я поздоровею».
В приведенных документах нет прямого освещений затронутого вопроса, но чувствуется с несомненностью, что пропасть между Софьей Андреевной и Львом Николаевичем все больше и больше растет, постепенно накопляются затаенные упреки друг к другу.
Лев Николаевич не может простить жене барски интеллигентский строй жизни, который она настойчиво прививает семье, а ее отрицательное отношение к дальнейшему деторождению отнимает у него единственно для него приемлемые формы супружеских отношений, тем самым подрывая внутреннюю связь. У него нет согласия ни с женою, ни с женою-матерью, ни с детьми.
В свою очередь Софья Андреевна, не видя для семьи другого пути жизни, кроме того, на котором воспитались и муж и она и воспитывались ее дети в течение 17 лет, не может простить Льву Николаевичу, что он постоянно отходит от дома, пренебрегает установившимися в их обществе интересами детей и требует от нее прежних форм супружеских отношений, которые, помимо физических мучений и личных лишений, для нее – уставшей – очень тяжелых, не имеют за собой внутреннего оправдания с тех пор, как Лев Николаевич решительно удалился от семьи. У нее нет согласия ни с мужем, ни с мужем-отцом. Она вся с детьми, предоставленная сама себе, жертвуя ради детей отношениями с мужем.
Они оба страдают, стараются сгладить шероховатости, чтобы не мучить друг друга, но не могут не протестовать против тех препятствий, которые воздвигла жизнь между ними. Эти препятствия были слишком велики, и не удалось обойти их. Понемногу накоплялась горечь, и все было готово к тому, чтобы в тяжелые месяцы нежеланной беременности все недосказанное прорвалось, усилилось и ожесточилось.
Наступил 1884 год, один из самых тяжелых во всей 48-летней совместной жизни Толстых.
III
Новогодние праздники прошли как прежде в увеселениях для старших и младших детей.
«Чудный был бал [у Сатмариных], ужин, народ такой, что лучше бала и не было, – пишет Софья Андреевна сестре. – На Тане было розовое газовое платье, плюшевые розы, на мне лиловое бархатное и желтые всех теней Анютины глазки. Потом был бал у генерал-губернатора, вечер и спектакль у Тепловых и еще три елки для малышей, вечеринки для Лели и Маши и сегодня опять бал у гр. Орлова-Давыдова [222] , и мы с Таней едем. У нее чудное платье tulle illusion, зеленовато-голубое, и везде ландыши с розовым оттенком. Завтра большой вечер у Оболенских, опять танцуют… У нас третьего дня был танцевальный… вечер. Было пар 16, все как следует: котильон с затеями, буфет, все канделябры зажгли, тапер, бантики, бульон и тартинки и пирожки; а в гостиной играли в карты в два стола. Вечер очень удался, всем было весело».
В конце января Лев Николаевич уехал в деревню, и Софья Андреевна пишет ему: «Сейчас получила твое письмо; я вижу, что ты полной грудью вдыхаешь в себя и воздух, и простор, и нравственную свободу. Мне немного завидно: я все более и более в бальных атмосферах и в обыденной мелочной жизни. Даже читать нельзя, не только что как-нибудь опомниться и отдохнуть… [Дальше об отдельных лицах, различными интересами связанных с Львом Николаевичем. Софья Андреевна укоряет его, что он «не хочет» в людях видеть ничего, кроме хорошего, закрывая на все остальное глаза]. – Не пеняй, что я тебе, в твой поэтический мир бросаю из Москвы комки разной грязи; но ведь и я не виновата, что живу в дрязгах, обмане, материальных заботах и телесной тяжести. Начну письмо, думаю: напишу лучше, покротче. Но если в душе кротости нет, то негде ее взять. Устала я от жизни, которую не сумела никогда устроить, и которая все усложняется больше и больше».
Лев Николаевич пишет ей в этот же день: «Ты теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею и тебя и Таню. Нынче Влас [223] говорит: «Пришел мальчик, побирается». Я сказал: «Позови сюда». Вошел мальчик немного повыше Андрюши, с сумкой через плечо. – «Откуда?» – «Из-за Засеки». – «Кто же тебя посылает?» – «Никто, я один». – «Отец что делает?» – «Он нас бросил. Матушка померла, он ушел и не приходил». – Мальчик заплакал. У него еще осталось трое, меньше его. Детей взяла помещица. «Она, говорит, кормит нищих». – Я предложил мальчику чаю, он выпил, стакан опрокинул, положил огрызочек сахару наверх и поблагодарил. Больше не хотел пить. Я хотел его еще накормить, но Влас сказал, что его в конторе посадили поесть. Но он заплакал и не стал больше есть. Голос у него сиплый, и пахнет от него мужиком. Все, что он рассказывал про отца, дядей и тех, с кем он имел дело, все это рассказы о бедных, пьяных и жестоких людях. Только барыня добрая. Мальчиков, женщин, старух и стариков таких много, и я их вижу здесь и люблю видеть».
Ответ Софьи Андреевны: «Твое сегодняшнее письмо, это – целая повесть, как всегда идеализированная, тем не менее интересная и трогательная. Немножко чувствуется мне упрек и умышленная параллель между бедностью народа и безумной роскошью балов, на которых мы были. И балы эти оставили в моей голове такую пустоту, так я устала, что весь день как шальная сегодня… Долгоруков [224] вчера на бале был любезнее, чем когда-либо. Велел себе подать стул и сел возле меня и целый час все разговаривал, точно у него предвзятая цель оказать мне особенное внимание, что меня приводило даже в некоторое недоумение. Тане он тоже наговорил пропасть любезностей. Но нам что-то совсем не весело было вчера; верно, слишком устали».
«Твои письма коротки и сухи, но я других не заслуживаю, сама и спутана и не кротка. Прощай, на меня тоже не сердись; по тому, как я жду твоих писем, знаю наверное, как ты мне дорог и как без тебя я ничто».
Письмо от 5 февраля: «Три письма написала к тебе, милый Левочка, и только третье – это, вероятно, пошлю. Сейчас получила твое письмо, немного подлиннее предыдущих… Я, конечно, рада, что ты хочешь вернуться во вторник, но боюсь, что масленица тебе голову вскружит больше, чем целый месяц будничных дней. Если хочешь, оставайся, авось, я без тебя не совсем с ног собьюсь, лучше, чем видеть тебя унылым, недовольным и все-таки бездействующим… [В конце письма: ] Сережа, брат, очень смутил меня рассказами о тебе, что ты никогда не хочешь вернуться к нам. За что? Прощай; это, значит, мое последнее письмо».
В тот же день она пишет сестре: «Вчера Сергей Николаевич вернулся из Тулы и видел Левочку в Ясной Поляне. Сидит в блузе, в грязных шерстяных чулках, растрепанный и невеселый, с Митрофаном шьет башмаки Агафье Михайловне. Учитель школьный читает вслух житие святых. В Москву до тех пор не вернется, пока я его не позову, или пока у нас что не случится. Мне подобное юродство и такое равнодушное отношение к семье до того противно, что я ему теперь и писать не буду. Народив кучу детей, он не умеет найти в семье ни дела, ни радости, ни просто обязанностей, и у меня все больше и больше к нему чувствуется презрения и холодности. Мы совсем не ссоримся, ты не думай, я даже ему не скажу этого. Но мне так стало трудно с большими мальчиками, с огромной семьей и с беременностью, что я с какой-то жадностью жду, не заболею ли я, не разобьют ли меня лошади, – только бы как-нибудь отдохнуть и выскочить из этой жизни».