Намерение мужа встретило протест Софьи Андреевны. Сначала она согласилась, но потом увидела, что это несет с собой новые лишения для семьи, так как Лев Николаевич и дети принуждены будут жить зиму не в Москве. «Голод, гораздо худший, чем ожидали, тяжелым камнем лежит на ней», она искренне грустит, она охотно принимает участие в филантропической деятельности, но не может идти на личные лишения, на перебой в текущей жизни близких. Софья Андреевна и без того очень нервна, и теперь она не в силах удержаться от протеста. Ей страшно за них, и это все.
Лев Николаевич записывает в дневнике: «Соня нездорова и не в духе, и я тоже. Ночь почти не спал. Утром я сказал о том, что здесь есть дело, кормление голодающих. Она поняла, что я не хочу ехать в Москву. Началась сцена. Я говорил ядовитые вещи. Вел себя очень дурно. В тот же день вечером поехал в Тулу… Вернувшись домой, нашел готовность к примирению, и примирились».
Из письма Софьи Андреевны к сестре: «О голоде, зиме, планах – не говорим ничего. Вчера несколько раз утром заговаривали – я так рыдала, и вообще так у меня нервы плохи, бессонница и грустно, что пока оставили все без последствий. Я жду чего-нибудь от судьбы, случая или Бога, что разрешит все вопросы».
Лев Николаевич отправился в глухой уезд Рязанской губернии, Софья Андреевна переселилась в Москву и здесь помогала мужу сбором пожертвований. Тревоги не оставили ее, и ко Льву Николаевичу у нее проявляются то нежность, то упрек. А он ждет душевного согласия, с радостью ловит каждый намек, отвечает жене с искренней теплотой и твердо делает то, что считает должным.
«22-го уехала Соня… Перед отъездом она поговорила со мной так радостно, хорошо, что нельзя верить, чтоб это был тот же человек».
«Ах, как хочется, чтобы письмо это застало тебя в хорошем духовном состоянии, милый друг. Буду надеяться, что это так, и завтра – день прихода почты – буду с волнением ждать и открывать твое письмо. Ты пишешь, что ты остаешься одна, несчастная, и мне грустно за тебя».
«Утром пробовал писать… Ничего не шло. Тем более, что получены были письма, из которых вижу, что Соня очень страдает, и мне очень, очень ее жалко. Чувствую, что я не виноват перед ней, но она считает меня виноватым, и мне очень, очень жалко ее».
«Вчера, прочтя твои письма, страшно захотелось тем сердцем, которое ты во мне отрицаешь, не только видеть тебя, но быть с тобой».
«Не успел написать тебе, и тоскливо все о тебе. Тем более, что Таня сказала, что у тебя шла кровь носом. Неужели опять было дурно? Без ужаса не могу подумать, как тебе одиноко одной. Надеюсь, что не будет припадков, и если будут, ты с мужеством перенесешь их. Насколько тебе нужно для мужества сознание моей любви, то ее, любви, столько, сколько только может быть. Беспрестанно думаю о тебе и всегда с умилением».
«Соня очень тревожна, но отпускает меня, и мы с ней дружны и любовны, как давно не были. Мне ее очень жаль, и я постараюсь поскорей вернуться, чтобы успокоить ее».
«Был в Москве. Радость отношения с Соней. Никогда не были так сердечны. Благодарю Тебя, Отец. Я просил об этом. Все, все, о чем я просил, дано мне. Благодарю Тебя. Дай мне ближе сливаться с волею Твоей. Ничего не хочу, кроме того, что Ты хочешь. Здесь работа идет большая. Загорается и в других местах России. Хороших людей много. Благодарю Тебя».
В начале следующего, 1892 года произошло неожиданное событие, до крайности взволновавшее Софью Андреевну.
«Письма о голоде», предназначенные для опубликования в журнале «Вопросы философии и психологии», были запрещены цензурой. Они появились в переводе Диллона в английских газетах. Реакционные «Московские ведомости» в одной из передовиц привели выдержки из них и, допустив неточности в обратном на русский язык переводе, указали на якобы революционное направление этих писем. Статья произвела большой переполох. Ожидались репрессии.
Как обычно за последние годы, Софья Андреевна и Лев Николаевич заняли разные позиции. Перед возможностью внешних осложнений, перед опасностью, нависшей над семьей, Софья Андреевна теряет способность объективной оценки, и, ради спасения своего гнезда, она готова на все. Симпатии Софьи Андреевны всегда были на стороне высшего света, она считалась с его мнением, а теперь, скомпрометированная перед ним, она старается, боясь ареста и ссылки мужа, подчеркнуть лояльность Льва Николаевича, его полезность государству, в этом наивном усердии доходя до бестактности.
Толстой обдумывает в то время «Царство Божие» – решительный приговор всякому государственному строю, но Софье Андреевне сейчас до крайности мешает его духовная работа; ей только важно оградить семью. Наоборот, Лев Николаевич с большим достоинством отнесся к шумихе, поднятой около его имени. Он проходит мимо нее, и ему досадно на жену за ее заискивание перед властью. Но ради спокойствия Софьи Андреевны он составляет сухое краткое опровержение, в котором лично не нуждается совсем.
Ряд писем знакомит нас с ходом событий. Это вариант все той же темы: семья и мир.
Татьяна Андреевна – Софье Андреевне из Петербурга: «Ты знаешь, что собирался Комитет министров, и уже решали предложить выезд за границу, да государь вовремя остановил. Я слышала из разных источников все то же самое: государь обижен, говорил, что я и жену его принял, чего я ни для кого не делаю, и что он не ожидал, что его предадут англичанам – самым врагам нашим, и пр. Я тебе пишу своими словами, только смысл, конечно. Но про предложение выслать за границу упорно еще толкуют, а поэтому я тебе советую: действуй».
Софья Андреевна – мужу: «Измучили меня толки о статье «Московских ведомостей». Таня, сестра, пишет, что был собран в Петербурге Комитет министров, и решили тебя выслать за границу, но что государь отменил, но сказал: «Предал меня врагам моим», и будто очень он огорчен. – «И жену его принял, ни для кого этого не делал». Погубишь ты всех нас своими задорными статьями; где же тут любовь и непротивление? И не имеешь ты права, когда 9 детей, губить и меня и их. Хоть и христианская почва, но слова нехорошие. Я очень тревожусь и еще не знаю, что предприму, а так оставить нельзя».
Ему же: «Весь день вздрагиваю – жду, что вот, вот известие придет, что сделают с нами что-нибудь нехорошее; будет нечто очень печальное: тебя сошлют, у меня будет удар, и дети останутся одни. И за что, подумаешь? Как же не нашли в этой статье ничего предосудительного, когда читали ее в цензуре для журнала «Фил[ософии] и Псих[ологии]». Неужели объяснения «Московских ведомостей», что это революционное движение, могло изменить суть ее? Что может поделать злоба людей».
Через день: «Сейчас вернулась из Нескучного, где имела длинный разговор с великим князем Сергеем Александровичем по поводу статьи «Московских ведомостей» и просила, чтоб он приказал напечатать в газетах мое опровержение. Он очень интересовался ходом дела, но помочь он мне ничем не может. Очевидно, как он и говорил мне, ждут опровержения от тебя, Левочка, в «Правительственном Вестнике», за твоей подписью; в другие газеты запрещено принимать, и желание это идет от государя и любя тебя. Негодование на «Московские ведомости» очень большое и недовольство главное не на тебя, а на то, что твоим именем взволновали умы. И чтоб их успокоить, нужно официальное опровержение твое. Я поняла так, что если б твое опровержение было и лживое, чего, конечно, никогда быть не может, то оно все-таки необходимо, потому что из тебя, к которому государь имел такое доверие, сделали какого-то революционера. Вспомни письмо двух петербургских студентов, которые написали, выражая свое недоумение. И это недоумение везде. По словам и тону великого князя я поняла, что напряженно ждут от тебя несколько слов объяснения, что ничего пока не предпринимают, но что если это объяснение не появится, тогда… Вот это-то и ужасно! И объяснение, как он мне это дал почувствовать, не для того, чтобы тебе оправдаться, а для того, чтоб в такое время успокоить поднявшееся недоразумение публики и уличить, уничтожить «Московские ведомости»… Теперь вот что: напиши, милый друг, несколько слов, а именно: что в иностранные периодические издания ты ничего не посылал, ни писем, ни статей; что на основании отказа своего от авторских прав ты разрешаешь и разрешил Диллону переводить свои сочинения; что статья, о которой поминают «Московские ведомости», была предназначена для журнала «Вопросы психологии и философии», но что ее перефразировали и придали совершенно несвойственный ей характер «Московские ведомости». Все это будет, правда, умеренно и кротко. Ради Бога, сделай это, успокой меня; я живу теперь в таком ужасном состоянии. Какая-то судьба нацелилась на мою жизнь, чтоб ее уничтожить. Я не сплю, не ем и измучилась более, чем когда-либо…»