«Два раза начинал тебе письмо и разрывал: и оттого, что я не в духе, и оттого, что сложно, неясно у меня в душе отношение мое к твоему положению. Ты верно угадала, что я вижу в этом падение, да ты это и сама знаешь. Но, с другой стороны, я радуюсь тому, что тебе жить будет легче, спустив свои идеалы и на время соединив свои идеалы с своими низшими стремлениями (я разумею детей). Мое же чувство к тебе – к тебе духовной, к тому, что я люблю в тебе, – остается совсем то же, потому что я знаю, что это духовно не изменится. А впрочем, кто вас знает. Исчезнуть не может, но затуманиться может. Ну, поживем если, то увидим. Одно несомненно, что я теперь люблю тебя такой, какая ты и какой я».
«Маша замужем, и мне жалко, жалко. Не такая она, чтоб этим удовлетвориться. Она слаба и болезненна; боюсь, что уже кается, хотя не говорит. Да и нельзя говорить, потому что он очень хороший, чистый, честный, чрезвычайно правдивый человек».
«Маша для меня вроде как человек пьяный. Я знаю, что она поймет меня, но не теперь. Теперь с ней говорить нельзя, пока она не выспалась и не переболела похмельем… Избави нас Бог от этих опьянений. Эти опьянения не хуже религиозности, патриотизма, аристократизма ставят преграды между людьми, мешают тому единению, которого хочет Бог. Живешь рядом, вместе всю жизнь и живешь как чужой. Так у меня теперь с Машей и ее мужем. Не мог я ей сказать, что этот ее брак «a failure» [317] , несмотря на то, что он прекрасный юноша. А не говорю этого, остается невысказанное. И жалко так дожить».
«Чувствую ли я разъединение с тобой после замужества? – пишет Лев Николаевич дочери. – Да, чувствую, но не хочу чувствовать и не буду» [318] .
Его письма к Марии Львовне спустя семь лет после замужества, во время ее беременности: «Милая Машенька, не писал тебе потому, что вдали от тебя, не переставая, испытываю чувство страха как-нибудь потревожить тебя. Хожу все по отношению тебя на цыпочках. Ну, что будет, то будет, а что будет, то и должно быть. Теперь близко решение, и я с большим волнением жду… Ужасно странно, таинственно это зарождение жизни в другой жизни и независимость судьбы этой жизни от того существа, в котором она зарождается. Странно потому, что нам кажется, что это почти одна жизнь в одном теле, а в действительности это такая же независимая от тебя жизнь теперь, какою она будет, если проживет до 20, 30 лет. Надеюсь, что Коля не даст тебе этого письма, а я на цыпочках также уйду, как пришел. Прощай, душенька, целую тебя».
После неудачных родов Лев Николаевич пишет дочери:
«Грустно, но хорошо то, что ты пишешь. Подкрепи тебя Бог. С другими я боюсь употреблять это слово, Бог, но с тобой, я знаю, что ты поймешь, что я разумею то высшее духовное, которое одно есть и с которым мы можем входить в общение, сознавая его в себе, непременно нужно это слово и понятие. Без него нельзя жить. Мне вот сейчас грустно. Никому мне этого так не хочется сказать, как тебе… Ты вот пишешь, что недовольна своей прошедшей жизнью. Все это так надо было и приблизило тебя к тому же… О тебе скажу, что ты напрасно себя коришь. На мои глаза, ты жила хорошо, добро, без нелюбви, а с любовью к людям, давая им радость, первому мне. Если же недовольна и хочешь быть лучше – давай Бог… О твоих родах иногда думаю, что правы шекеры… Они говорят, что кирпич пусть делают кирпичники, те, которые ничего лучшего не умеют делать, а мы (они про себя говорят) из кирпичей строим храм. Хорошо материнство, но едва ли оно может соединиться с духовной жизнью. Нехорошо тут ни то, ни се: поползновение к материнству и чувственность, с которой труднее всего в мире бороться молодым. Но все-таки все идет к хорошему, к лучшему».
В 1899 году Татьяна Львовна выходит замуж за М. С. Сухотина [319] , который на много лет ее старше и имеет взрослых детей от первого брака.
Льва Николаевича это пугает, и жалко ему расстаться с заветной мечтой, что старшая дочь, названная в честь Т. А. Ергольской, повторит пример самоотверженной девственницы. Но в нем говорит и отцовская ревность, он негодует и жалуется Марии Львовне:
«Пошел на Козловку и встретил около границы едущего Сухотина и пригласил его с собой. Таня же ездила в Бабурине за ванной. Все было хорошо, но, возвращаясь назад с Козловки, мы встречаем Таню в шарабане, едущую навстречу. Я, разумеется, не поехал, а она поехала с ним, а теперь, перед ужином, ушла в сад. Ужасно жалко и гадко. Я ей скажу, но я знаю, что это бесполезно…
У меня ощущение, что в последнее время все женщины угорели и мечутся, как кошки по крышам. Ужасно это жалко видеть и терять перед смертью последние иллюзии. О, какое счастье быть женатым, женатой, но хорошо, чтобы навсегда избавиться от этого беганья по крыше и мяуканья…
Весна удивительна по красоте. Я сейчас ходил на Козловку и принес кашки – клевер белый и красный. А теперь полная луна между пришпектом и липовой аллеей поднимается, и свищут и чокают десятки соловьев».
«Сейчас говорил с Таней, очень любя, очень ругал ее за ее эгоистическую жизнь. Вопрос ее не между ею и Сухотиным, а между ею и Богом. Несчастие всех нас, и ее особенно, то, что мы забываем то, что жизнь для себя, для своего счастья есть гибель. Она забыла и погибает. Я мучаюсь в той мере, в которой это забываю».
После свадьбы Татьяны Львовны Софья Андреевна пишет сестре: «Ты не можешь себе представить, до чего мы с Левочкой горюем и тоскуем, проводив Таню. И знаешь, если б я была одна огорченная, мне было бы легче, а горе Левочки удвояет мое собственное. Обвенчали мы ее с Сухотиным 14-го утром. Народу было очень мало… всего человек тридцать. Венчали в нашем приходе. Таня не надела даже вуали и цветов, а простоволосая. Был завтрак, шампанское, конфеты, цветы, фрукты. Но было так мрачно, точно похороны, а не свадьба. Когда Таня пошла прощаться с Левочкой, он так плакал, что страшно было на него смотреть. Я ее благословила с Сашей и крепилась при ней. Но когда она уехала в церковь, и я вошла в ее опустевшую комнату, на меня нашло такое безумное отчаяние, я так рыдала, точно после смерти Ванички. И как сердце мое не разорвалось!
Весь день мы все плакали. Ночевала Таня дома, а Сухотин у своей сестры. На другой день все обедали у нас рано, в три часа, и потом проводили молодых (?) на железную дорогу. Левочка тоже ездил, и много, много было провожающих, – Таню все особенно любили. Домой вернулись в опустевший дом, и опять все плакали. На другой день Левочка пришел обедать, посмотрел на прибор и стул рядом с ним (никто не решился его занять) и с такой печалью сказал: «А Таня не придет». А сегодня после обеда опять, как будто с шуточкой, а в сущности очень горько, сказал: «Ну, теперь пойдемте все к Тане». Не ожидала я, что так мы все будем по ней грустить».
Из дневника Льва Николаевича: «Таня уехала зачем-то с Сухотиным. Жалко и оскорбительно. Я 70 лет все спускаю и спускаю мое мнение о женщинах, и все еще и еще надо спускать. Женский вопрос! Как же не женский вопрос? Только не в том, чтобы женщины стали руководить жизнью, а в том, чтобы они перестали губить ее».
XIII
Вскоре после отъезда Татьяны Львовны обычная жизнь восстанавливается в осиротевшем доме, с теми же заботами, с прежними занятиями.