Софья Андреевна сообщает сестре: «Процесс болезни так неопределенен, так медлен, что ни один доктор ничего предсказывать не берется… Воспаление держится в левом легком, близко от сердца, и всякую минуту может перейти на стенки сердца, которое и так стало очень плохо в нынешнем году. Когда вчера утром Левочка себя почувствовал лучше, он встретил доктора словами: «А я все еще не сдаюсь». Всякое ухудшение вызывает в нем мрачность; он молчит и думает, и Бог знает, что происходит в его душе. Со всеми нами, окружающими, он очень ласков и благодарен. Но болеть ему очень трудно, непривычно, и, по моему мнению, умирать ему очень не хочется. Сила мысли так еще велика, что больной, еле слышно его, а он диктует Маше поправки к своей последней статье или велит под диктовку записывать кое-что о болезни и мысли свои в записную книжечку… Доктора искренно говорят, что ничего вперед знать нельзя.
Сама я то перехожу к надежде полной, то на меня находит отчаяние, я часами плачу и ничего не могу делать. А то возьму себя в руки, чтоб до конца бодро ходить за Левочкой. По ночам сижу одна и чего, чего над ним не передумаю! Вся жизнь проходит с мучительной болью воспоминаний, и раскаяние за все то, чем я Левочку в жизни мучила, и бессилие что-либо вернуть или поправить, и просто жалость к страданиям любимого человека, – все это истерзало мое сердце. А то так устанешь, что тупо ко всему относишься. Часто бывает и религиозный подъем в смысле «да будет воля твоя!». А то кажется, что я не переживу Левочку, точно отрывается от меня половина, и боль эту не переживешь».
В тот же день Лев Николаевич пишет своему другу и единомышленнику М. А. Шмидт: «Как радостна близость к смерти. Не говоря о любви окружающих, находишься в таком светлом состоянии, что переход кажется не только не странным, но самым естественным. Доктора говорят, что могу выздороветь, но когда я в хорошем духе, мне жалко терять, что имею».
Софья Андреевна не замечает торжественности настроения Льва Николаевича и болезнь его воспринимает только как личное горе, как угрозу потери любимого мужа. Ей страшно за Льва Николаевича, грустно видеть его физическую беспомощность. В марте, когда всякая опасность миновала, она пишет А. Б. Гольденвейзеру: «Конечно, никогда уже я не буду жить той полной содержания и интереса жизнью, которой жила в Ясной Поляне и Хамовническом переулке, это кончено навсегда для всех, кто хоть какое-нибудь принимал участие в этой жизни. И это невыносимо жаль. Во всяком случае, жив ли будет еще несколько лет Лев Николаевич, жизнь его будет дряхлого старика, которого надо беречь, которому запрещены будут всякие волнения, движения, лишнее общение с людьми и т. д. Он, как малый ребенок, будет ложиться спать рано, есть кашки и молоко, гулять с провожатым, не будет разговаривать, не будет слушать музыку, и вообще должен беречь свое сердце, которое стало легко возбудимо и потому опасно для жизни. В настоящее время Лев Николаевич все еще лежит, но последние следы воспаления проходят. Скоро совсем пройдут. Он читает уже сам книги, письма и газеты; сам ест и пьет. Но так еще слаб, что поднимаем и переворачиваем его всегда мы вдвоем, а сам он не может».
Едва Лев Николаевич оправился от тяжкой болезни, как в середине апреля снова захворал брюшным тифом. Душевное состояние его остается прежним, хотя минутами и заметна усталость.
«Как ясно, когда стоишь на пороге смерти, что это несомненно так, что нельзя жить иначе. Ах, как благодетельна болезнь! Она хоть временами указывает нам, что мы такое и в чем наше дело жизни. «Да будет воля того, по чьему закону я жил в этом мире (в этой форме) и теперь, умирая, ухожу из этого мира (из этой формы). Волю эту я знаю только по благу, которое она дала мне, и потому, уверенный в ее благости, спокойно, и, поскольку верю, радостно отдаюсь ей».
«Слабость и тоска». «Тиф прошел, но все лежу. Жду третьей болезни и смерти. В очень дурном настроении… Сейчас молюсь. И молитва, как всегда, помогает».
В письме к сестре Софья Андреевна сообщает о своем настроении: «Да, милая Таня, тяжелое мы пережили время; хуже этой зимы, после смерти Ванички, я ни одной не помню, во всей моей жизни. И, как контраст нашей жизни, наглый Крым цветет миллионами роз, белых акаций и множества других цветов, море синее с лодочками и пароходами, все зелено, ярко, свежо. И все это видишь из окон нашей тюрьмы, из которой никогда нельзя выйти, да и не хочется выходить. Весь интерес, все цели, заботы, труд, все направлено на то, чтоб облегчить Левочке его тяжелое положение. И я уверена, что все это от Крыма; это такое зараженное, инфекционное место, что не чаешь, когда выберешься. Тиф у Левочки прошел, это прямо чудо, что он выздоровел от двух смертельных болезней. Прямо выходили».
С возвращением Толстых в Ясную Поляну вернулись прежние хозяйственные заботы, и энергия Софьи Андреевны все так же направлена на укрепление материального благосостояния семьи. Она предпринимает осенью очередное издание и, в целях обеспечения его, убеждает Льва Николаевича взять у Марии Львовны подписанную им в прошлом году выписку из дневника о завещании и отдать документ ей. Переговоры ведутся в атмосфере очень тяжелой. В эти дни Н. Л. Оболенский пишет цитированное выше письмо с изложением всей истории завещания, в свою очередь Софья Андреевна в таком же раздраженном тоне делает пространную запись в дневнике. Письмо Оболенского к В. Г. Черткову датировано 8 октября 1902 года. 10 октября Софья Андреевна отмечает в дневнике: «Когда произошел раздел имущества в семье нашей, по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Зная ее неправдивую и ломанную натуру, я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за нищего – Оболенского и взяла свою часть, чтобы содержать себя и его. Не имея никаких прав на будущее время, она, почему-то тайно от меня, переписала из дневника своего отца – 1895 года – целый ряд его желаний после его смерти.
Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтобы семья не продавала их и после его смерти. Когда Лев Николаевич был опасно болен в июле прошлого, 1901 года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, подписать его именем, что он, больной, и сделал».
«Мне это было крайне неприятно, когда я об этом случайно узнала. Отдать сочинения Льва Николаевича в общую собственность я считаю и дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградили бы богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цейтлина [322] (евреев) и другие. Я сказала Льву Николаевичу, что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения, и если бы я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему большую радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла».
«И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собою и не продав никому, несмотря на предложение крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продавать его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича мне дать эту бумагу, взяв ее у Маши».