Самые тяжелые дни были в январе — феврале. Срочно вызвали из Москвы и Петербурга известных докторов. Съехались и перепуганные родственники, и близкие друзья — Татьяна Львовна с мужем, Илья Львович, Лев Львович, еще раньше в Гаспру переехала Мария Львовна с мужем, Буланже, Дунаев. В трудное время Толстые забывали или далеко отодвигали всякие обиды и недоразумения, действовали сообща, дружно, умело и самоотверженно. Старший сын Сергей Львович вспоминал: «Установились ночные дежурства. Дежурило по двое: кто-нибудь из женщин и кто-нибудь из мужчин. Женское дежурство исполняли: моя мать, моя двоюродная сестра Елизавета Валерьяновна Оболенская и подруга моей сестры Юлия Ивановна Игумнова, иногда также мои сестры. Мужское дежурство исполняли: Павел Александрович Буланже, я и вызванные по телеграфу мои братья Илья и Андрей. Приезжал также брат Лев». Бдения эти никому не были в тягость. Илья Львович с удовольствием вспоминает, как прислушивался ночью к дыханию отца и каждому шороху в комнате. Ему, как самому сильному среди Толстых, вменялось в обязанность подымать отца и держать его на вытянутых руках, пока меняли постельное белье. Однажды от напряжения у сына задрожали руки. Толстой удивился: «Неужели тяжело? Какие пустяки». Должно быть, вспомнил, каким он был сильным и выносливым в возрасте Ильи. А слабел он стремительно. Вот уже и пальцами стал перебирать одеяло — верный признак приближающегося конца. Никто в близкой смерти Толстого не сомневался. На совете в первой половине февраля решили погребение совершить в Крыму, для чего был куплен по соседству небольшой участок земли.
Толстой уже и с самыми близкими родственниками прощался. Продиктовал Буланже телеграмму брату, которую с большим трудом подписал: Левочка. Диктуя, взволновался и заплакал. Вручил и «прощальное, как бы предсмертное письмо» сыну Льву, который очень огорчал тогда отца, публично полемизируя с его взглядами. Письмо, видимо, было откровенным и задело болезненно самолюбивого сына. Очевидцы свидетельствуют, что он тут же прочел письмо, вышел в соседнюю комнату, где его разорвал на мелкие кусочки и выбросил их в корзину. Может быть, кое-что здесь и сгущено: текст «трогательного» письма не сохранился и о его содержании мы не знаем. Очевидно, что примирения не состоялось, да к нему, похоже, не стремились ни отец, ни сын. Уехав в начале февраля из Крыма, Лев написал матери письмо, прося ее передать отцу, что он не хотел его огорчить. «Скажите ему, — писал он, — что я люблю его и поцелуйте его руку и попросите у него от меня прощения за то, что я огорчил его». Софья Андреевна, разумеется, выполнила просьбу своего любимчика, которая, впрочем, мало растрогала отца. В новом письме сыну он выразил сожаление, что сказал слово, которое того огорчило, присовокупив, однако, что «о прощении речи не может быть».
Забеспокоились и власти, разославшие телеграммы, призывающие губернаторов принять необходимые меры по предотвращению демонстраций по пути во время перевоза тела Толстого. Обсуждался и репетировался разрешенный цензурой сценарий похорон. Как обычно, придумывались глупейшие запретные меры. Суворин возмущался: «31 января отобрали подписку в магазине не выставлять портретов Толстого и от Главного управления по делам печати сказали, что портрет Толстого нельзя помещать ни в коем случае и никогда. Очевидно, эти парни рассчитывают на бессмертие! Действительно, бессмертные дураки». Но Толстой и на этот раз, кажется, того не желая, «обманул» смерть. На прибывшего в апреле в Гаспру Гольденвейзера Толстой произвел гораздо лучшее впечатление, чем он ожидал.
Куприну, увидевшему впервые Толстого (представлен был Толстому Елпатьевским на пароходе «Святой Николай», отплывающем из Крыма), он показался сначала похожим на старого еврея, стариком среднего роста. Старик был смешным и трогательным. Голос утомленный, старческий, тонкий. Большая, холодная, негнущаяся старческая рука. Очень старый и больной человек. И вдруг старец преобразился, и всё в нем изменилось: «Ему вдруг сделалось тридцать лет, ясный взгляд, светские манеры». Неуловимый, переменчивый, многоликий Толстой, совсем не похожий на безнадежно больного, угасающего старца. Врач и писатель Елпатьевский, часто встречавшийся и беседовавший с Толстым в Крыму, видевший его в том состоянии, которое все находили почти безнадежным, посетил осенью Ясную Поляну и был поражен и обрадован бодростью и молодой энергией Льва Николаевича, стремительно, легко взбежавшего по лестнице, и неожиданно, озорно предложившего присесть, и тут же показавшего огорошенному визитеру, что он подразумевал под приседанием.
— Вот так! — сказал Толстой и присел сам быстро и умело, почти до пола, потом легко и эластично вскочил.
За таким Толстым поистине трудно было «угнаться». Солнце, море, целебный воздух Крыма воскресили Толстого.
Вернувшись, он до драматического ухода осенью 1910 года осядет в Ясной Поляне. От крымских дней сохранятся поэтические зарисовки посещавших его там писателей, отретушированные до символических фресок. Сказочное видение в воображении Скитальца: «Обильный золотой свет торжественного солнца, пробиваясь сквозь густую зелень свежих весенних листьев, обвивавших террасу, нежными лучами освещал его львиную голову и замечательные руки. Он был до головы закрыт толстым и широким пледом, и мне казалось, что я говорю с одной только необычайной, сказочной головой, возвышающейся „превыше всех церквей“». Горькому он показался однажды похожим на несколько уставшего Саваофа, устроившегося на каменной скамье под кипарисами. А в другой раз — «древним, ожившим камнем, который знает все начала и цели, думает о том — когда и каков будет конец камней и трав земных, воды морской и человека и всего мира, от камня до солнца. А море — часть его души, и всё вокруг — от него, из него. В задумчивой неподвижности старика почувствовалось нечто вещее, чародейское, углубленное во тьму под ним, пытливо ушедшее вершиной в голубую пустоту над землей, как будто это он — его сосредоточенная воля — призывает и отталкивает волны, управляет движением облаков и тенями, которые словно шевелят камни, будят их». Мифологизация на полном ходу. И последний штрих в том же духе — Толстой на увозящем его из Ялты пароходе глазами Куприна: «Се бо идет царь славы».
Дочери и сыновья
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Казалось бы, всеобъемлющая формула, которая к любой семье подойдет. Но в толстовской семье всё фантастически перепуталось и «смешалось» — счастливые и несчастные периоды, мирные и кризисные, конфликтные, счастье одних и несчастье других. Семья росла, Софья Андреевна почти всегда была или беременной, или кормящей, смерть редко посещала дом Толстых, лишь в середине 1870-х напомнила о своем существовании. Взрослели дети и соответственно умножались проблемы. Конечно, так складывалась жизнь у очень многих русских людей XIX столетия, создававших счастливые и несчастливые семьи. О подавляющем большинстве этих семей мы ничего или очень мало знаем. Песчинки, смешавшиеся с другими и потерявшие индивидуальность. О семье Льва Николаевича Толстого такого не скажешь. «Наш дом был стеклянным, открытым для всех проходящих. Каждый мог всё видеть, проникать в интимные подробности нашей семейной жизни и выносить на публичный суд более или менее правдивые результаты своих наблюдений. Нам оставалось рассчитывать лишь на скромность наших посетителей». Это голос Татьяны Львовны. Лев Львович вспоминает, что в доме иногда находилось так много посетителей, что он чувствовал себя, как на каком-то большом вокзале. Младшей дочери Александре запомнилась жизнь на подмостках сцены, где не всегда предоставлялась возможность уединиться в гримерной: «Но как ни интересны и приятны были некоторые гости, постоянное присутствие чужих в доме — было тяжело. Толстые были лишены семейной жизни. Ни за едой, ни вечерами за круглым столом в зале, под широким абажуром лампы, нельзя было посидеть одним, потолковать о том, что кто читает, кто в кого влюбился, как кто провел день, какие у кого обновки, одним словом, Толстые были лишены того, чем так дорожит всякая семья — личной жизни. Они жили на виду у всех, под стеклянным колпаком». О том же говорил и Владимир Короленко: «Видно, что семья эта привыкла жить под стеклянным колпаком» — как провинциальные обитатели в повести Достоевского «Дядюшкин сон».