Небо Аустерлица простирается над ними всеми, носящими в себе чувство «чего-то непонятного, но важнейшего», и, каждый по-своему, все они — князь Андрей и его сестра, Пьер, Наташа — принадлежат той культуре духовного аристократизма, которая для Толстого в пору «Войны и мира» оставалась лучшим выражением русской сущности. Сопрягая судьбы своих любимых героев с эпохой великого национального бедствия, Толстой испытывал на прочность и главные ценности этой культуры, и ее нравственные императивы, исключающие любую форму своекорыстия. Стремление к моральной правде, естественное и твердое патриотическое чувство, не признающий оговорок кодекс чести и достоинства, не знающая пауз духовная работа, чтобы отыскать не иллюзорный и случайный, а действительный смысл человеческого бытия, — все это получало особенное наполнение, когда переломилась вся жизнь нации.
Собственно, этот перелом, это испытание, которое он за собою повлек, как раз и стали у Толстого магистральным сюжетом.
* * *
Пока действие книги, уже и отдаленно не напоминавшей первоначально задуманную эпопею «Три поры», оставалось в пределах 1805 года, Лысые Горы должны были служить центром, куда стягиваются все основные линии рассказа. Петербургские и московские эпизоды на этой стадии выглядели только дополнением к семейной истории, в большой мере навеянной Толстому воспоминаниями или преданиями о его предках. Все переменилось, когда — видимо, летом 1864 года — пришло решение начинать книгу с описания Аустерлица. В итоге это описание завершило первый том «Войны и мира», однако существенны не эти композиционные перестановки, а сам факт, что с идеей семейной хроники, для которой политическая и военная летопись воссоздаваемого времени останется просто фоном, было покончено.
История непосредственно вошла в роман, преобразив его замысел и жанр, заставив выдвинуть на первый план персонажей, прежде почти незаметных, а тех, кто уже был довольно ясно обрисован, писать по-новому. Потребовались герои, находившиеся тогда на авансцене политики — Наполеон, Александр, — потребовались реальные лица, которые играли первые роли в двух войнах с французами, такие как Кутузов и Багратион. Сама эта тема — две войны как разные фазисы уготованного России исторического потрясения — выдвинулась не как корректирующая пространственную ось повествования, которая теперь перемещалось далеко от Петербурга, Москвы и Лысых Гор, чтобы затем вернуться к этим исходным точкам, а как меняющая внутренний смысл этого построения.
Потребовалось действующее лицо, в судьбе которого обе войны, известные по собственному армейскому опыту, оставили очень глубокий след. Князь Андрей, в ранних редакциях изображенный как избалованный светом молодой человек со скучающим взглядом, сильно проигрывающий рядом со своей оживленной прелестной женой, приобрел ключевое значение в сюжете. Никаких биографических прототипов для него не предполагалось, они были и не нужны, так как семейная история уже не устраивала Толстого. Он поначалу думал оборвать линию, связанную с младшим Болконским, на Аустерлице, но впереди — это явствовало из логики движения сюжета по лабиринту сцеплений — был 1812 год, а еще прежде — Сперанский, в черновиках охарактеризованный как «гражданский Наполеон», и реформы. Пришлось «помиловать» князя Андрея, продолжив его историю до Бородина, до смертельного ранения, до потрясающей сцены в Мытищах, когда происходит новая встреча с Наташей Ростовой, до последних трагических дней в Ярославле.
Потребовался и еще один персонаж, который впрямую соприкасался с двумя неразделимыми сферами тогдашнего русского бытия, с войной и с миром. Пьер присутствовал в книге, начиная с самых первых набросков, но сущность его характера, роль, которую он должен был сыграть в развертывании действия, значение, придаваемое ему как герою, воплощающему определенный духовный тип и определенное умонастроение, — все это менялось много раз. Неизменным было одно: при всех модификациях сюжета Пьер сохранял в нем центральное положение. Он и в окончательном варианте появится уже на первых страницах, где описывается вечер у Анны Павловны. И его история, открытая в будущее, фактически не довершена даже в эпилоге.
Наконец, потребовался изначально не предполагавшийся материал — реальная фактология двух военных кампаний — и была выработана философская концепция, которая объясняла их причины и следствия. «Историю Консульства и Империи», труд французского историка Адольфа Тьера, как и официальную историю Отечественной войны, созданную по поручению Александра I генералом А. И. Михайловским-Данилевским, Толстой знал еще задолго до «Войны и мира». Теперь была проштудирована еще одна парадная история — труд о 1812 годе М. И. Богдановича, который подвергнет резкой критике книгу Толстого, не приняв ни изложенного там взгляда на характер кампании, ни описания Бородинского сражения.
Были прочитаны «Примечания о французской армии последних времен, 1792–1807», составленные служащим петербургской Коллегии иностранных дел Готтхильфом-Теодором Фабером, по происхождению немцем, наполеоновским офицером, потом эмигрантом из бонапартистской Франции. Они дадут много ценного для исторической части, для рассказа о событиях, приведших к конфузному для России Тильзитскому миру. О русском походе, закончившемся гибелью великой армии на Березине, Толстой немало узнал из мемуаров графа де Сегюра, который участвовал в этом походе в качестве адъютанта своего императора.
В марте 1865 года Толстой с карандашом в руках читал записки Мармона, герцога Рагузы. Эти девятитомные мемуары привлекли внимание Герцена, с иронией писавшего, что из лавровых венков герцог понаделал розог и славно ими отхлестал отяжелевшего Наполеона, чей «тухнущий гений» заменился «упорными капризами». Трактовка Наполеона у Толстого очень близка этому взгляду на императора, окруженного, как сказал Герцен, «своими кондотьерами… готовыми предать его, как предали ему республику». Истинный панегирик полководческому гению Наполеона «Мемориал Св. Елены», составленный секретарем низложенного властелина в его последней ссылке графом де Лас Казом, одним из главных творцов наполеоновской легенды, — ценители «Красного и черного» помнят, как эта книга кружила голову несчастному Жюльену Сорелю, — Толстой проштудировал от корки до корки.
Тургенев, с самого начала публикации «Войны и мира» ревниво следивший за откликами публики на это произведение, о котором поначалу не мог сказать ни одного доброго слова («роман мне кажется положительно плох, скучен и неудачен», — пишет он их общему с Толстым приятелю И. П. Борисову летом 1865 года), постепенно стал находить в нем «десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных» — но только когда воссоздается «бытовое». История, философия, словом, «система», заставляющая автора отрываться от «земли», — это, в глазах Тургенева, все та же непреодолимая односторонность, а значит, смертная тоска. Узнав о выходе из печати последнего тома, он искренне надеялся, что наконец-то Толстой «вместо мутного философствования даст нам попить чистой ключевой воды своего великого таланта». А прочитав этот том, был очень разочарован: «детская философия», и ничего больше. Самое скверное, что ею испорчены образы, прежде такие живые.
Реакция большинства первых читателей была примерно такой же. Зная о ней. Толстой пробовал отделить «исторические» главы от «семейных» или вовсе снять историко-философские вступления, которые предшествуют описаниям событий в жизни героев. В третьем издании своих сочинений (1873) он напечатал книгу с приложением, озаглавленным «Статьи о кампании 1812 года». Об этой композиции теперь напоминает только двухчастный эпилог, в котором сначала получают свое завершение линии повествования, связанные с основными персонажами, а затем, в виде небольшого трактата, излагается авторское понимание сути и смысла исторического процесса. Строго говоря, та версия «Войны и мира», которая публикуется уже сто двадцать лет, не должна считаться выражением последней авторской воли. Эта версия воспроизводит текст, каким он появился в «Сочинениях Л. Н. Толстого», вышедших в 1886 году, а там он был восстановлен по первой книжной публикации 1868–1869 годов, только вместо шести томов было принято деление на четыре книги. К 1886 году Толстой, который переживал духовный перелом, охладел к своим прежним произведениям, и «Сочинения» выходили без его участия. Так что последняя его воля — это как раз публикация 1873 года, где вместо французских текстов везде даются русские, где эпилог рассказывает только о судьбах героев, а «лишнее», то есть «рассуждения военные, исторические и философские», сделались только необязательным прибавлением.