Так решительно разошлись пути Кобы-литературного и Кобы-исторического. Один — абрек — до сих пор борется в Чечне против наследников империи, другой — генералиссимус — до сих пор защищает от него эту империю железом и кровью. Коба против Кобы. Но на все времена останется у них вот это общее, с невероятным чувством выраженное их наивным духовным «отцом» Александром Казбеги:
«Кровь моя и сейчас остается прежней: это — смесь воды горного ручья с искрами, исторгнутыми ударом железа о кремневую скалу. Кто так взращен, — всегда видит белое белым, а черное — черным; свое чувствует своим, а чужое — чужим»
[295]. Может быть, именно здесь истоки того слепящего двухполюсного мира, которые увели стареющего Кобу в «ничто»?
Первоэлементы души
Как ни старайся, подлинную душу вытравить невозможно. Человек рождается не только в своем историческом времени и в своей стране (родине), но и в определенной национальной, культурной и социальной среде. Не человек делает выбор места, времени и обстоятельств своего рождения, а Бог или Случай. И в этом выборе нет ни заслуги, ни вины того, кого мать с отцом зачали, не зная того, «кого Бог даст», и тем «принудили» неведомого им дитя человеческое родиться в свой час и в своем месте. Но если не по своей воле мы являемся на свет, то почему же тогда никому из людей не удается навсегда отрешиться от истоков? Да потому, что там, в моменте рождения, в детстве и в юности, самое начало пробуждения души и разума, возмужания тела. Там начало нашей личной истории, укоренение ее в истории общечеловеческой. Мы словно семя, летящее по ветру, где упало — там и родился. И конечно же, до времени краше и лучше своей борозды, камня или пустоши нет ничего на свете. Первые впечатления, навыки и привычки, вкусы, любимые и нелюбимые запахи и звуки — все эти инстинкты и автоматизмы, как некое подобие первоэлементов, остаются на всю жизнь. Как потом, в зрелые годы, ни ломай, как ни воспитывай себя, как ни укореняйся на новом, более благоприятном жизненном поле, первооснова все та же. А все потому, что именно они, эти навыки и вкусы, составляют первичное, а потому подлинное содержание души. Правда, даже эту неистребимую часть души все же можно умертвить или парализовать, а затем облечь в различные личины, маски и одежды. Но это уже совсем иное, неподлинное; это уже область душевного лицедейства.
В мемуарной и научной литературе давно утвердилось мнение о том, что Сталин после революции и в особенности после того, как завладел Кремлем, все больше отдалялся от своих грузинских корней, все больше превращался в «русского» националиста и даже шовиниста. Такое мнение складывалось под влиянием нескольких факторов. Во-первых, он сам, еще до революции, в особенности после нее, очень часто употреблял в своих публичных выступлениях и статьях формулу самоидентификации: «Мы — русские…» Эту формулу он буквально эксплуатировал в период Второй мировой войны во время переговоров и в переписке с руководителями стран антигитлеровской коалиции. С другой стороны, мемуаристы и исследователи, начиная со Светланы Аллилуевой, отмечают, как само собой разумеющееся, что с годами Сталин все более забывал грузинский язык, причем настолько, что не только не писал по-грузински, но и читал и говорил уже с трудом на родном языке. Приемный сын Сталина Артем Сергеев в начале 90-х годов ХХ века вспоминал: «Я помню, как он однажды сидел и синим карандашом писал ей (матери. — Б.И. ) письмо. Одна из родственниц Надежды Сергеевны говорит: “Иосиф, вы грузин, вы пишете письмо матери, конечно, по-грузински?” Знаете, что он ответил: “Какой я теперь грузин, когда собственной матери два часа не могу написать письма. Каждое слово должен вспоминать, как пишется”»
[296]. Поскольку это воспоминание относится к тому времени, когда мать Сталина была еще жива, то выходит, что и проблемы с грузинским языком как будто начались у Сталина где-то в середине 30-х годов. Так ли все было, как вспоминал Артем Сергеев, но все же Сталин писал матери по-грузински все послереволюционные годы, вплоть до ее кончины, то есть почти до своих шестидесяти лет. В настоящее время сохранилось двадцать девять таких записок
[297].
Светлана Аллилуева также пишет о том, что Сталин к концу жизни не только почти забыл грузинский язык, но что важнее — в его характере еще в 30-х годах произошли разительные перемены. Она вспоминает: «Вообще же, грузинское не культивировалось у нас в доме — отец совершенно обрусел.
Да и вообще, в те годы “национальный вопрос” как-то не волновал людей — больше интересовались общечеловеческими качествами. Брат мой Василий как-то сказал мне в те дни: “А знаешь, наш отец раньше (выделено. — С.А. ) был грузином”. Мне было лет 6, и я не знала, что это такое быть грузином, а он пояснил: “Они ходили в черкесках и резали всех кинжалами”. Вот и все, что мы знали тогда о своих национальных корнях. Отец безумно сердился, когда приезжали товарищи из Грузии и, как это принято — без этого грузинам невозможно! — привозили с собою щедрые дары: вино, виноград, фрукты. Все это присылалось к нам в дом и, под проклятия отца, отсылалось обратно…»
[298]. Это воспоминание интересно в нескольких аспектах. Во-первых, лишний раз демонстрирует то, что дети до определенного возраста «не имеют» национальности и даже не испытывают потребности в национальной самоидентификации. Во-вторых, в многонациональных семьях определяющее значение для детей имеет культурная и социальная среда, а уже затем, в сознательном возрасте, начинает сказываться влияние семьи. В-третьих, Сталин, живя и господствуя в русской культуре и в русской среде, на каком-то еще сравнительно раннем этапе своей государственной карьеры не мог не подавлять и не маскировать в себе и в своих близких следы грузинской культуры и воспитания. Причем признаки такого подавления проявились задолго до Великой Отечественной войны и начала кампании по борьбе с «безродным космополитизмом». Но такое вынужденное и заданное внешними обстоятельствами подавление национальной самоидентификации могло быть только искусственным, а значит, притворным. Маленький штрих — через несколько лет подросший Василий Сталин напишет в своих первых официальных документах национальность: «грузин», хотя грузинским языком не владел и в детстве в Грузии почти не бывал, а Светлана Аллилуева останется «русской», как и мать, родившаяся в Грузии и долгое время там жившая. Анкетные пристрастия детей (пятый пункт) вряд ли могли пройти мимо внимания отца.
Аллилуева пишет: «…он любил Россию, он полюбил Сибирь, с ее суровыми красотами и молчаливыми грубыми людьми, он терпеть не мог “феодальных” почестей, оказываемых ему грузинами. Он вспомнил Грузию лишь когда постарел»
[299]. Не знаю, что имеет в виду Аллилуева, когда утверждает, что он вспомнил Грузию лишь в старости. Может быть, очередную и самую страшную послевоенную чистку компартии Грузии и так называемое «мегрельское дело»? Смею утверждать, вопреки мнению дочери, — он никогда не забывал, что он грузин, «инородец», выросший в империи, давившей все «инородческое». Другое дело, к каким практическим результатам в его жизни и в его политике приводила эта память о первоистоках?