Публицисты, близкие к официальным церковным кругам, обвиняли Достоевского в том, что он очень произвольно срисовал образ старца Зосимы с реального монаха Оптиной пустыни отца Амвросия. Для художника такие обвинения мало что значат, но Достоевского обвиняли еще и в том, что он искажает основы православия устами Зосимы, а это для христианского мыслителя гораздо существенней. Известнейший публицист и реакционный идеолог того времени Константин Леонтьев (он сам себе давал такое определение – «реакционный»), хорошо знавший отца Амвросия, в своих философских статьях и письмах утверждал, что образ Зосимы не имеет ничего общего с прототипом, а главное – писатель извратил фундаментальные идеи православия. Особенно еретичной он считал проповедь Достоевского о грядущей победе христианства во всем мире и наступлении в связи с этим общечеловеческого братства и любви на земле. Леонтьев усмотрел здесь признаки социализма и проповедь идеалистического космополитизма, не имеющего, с его точки зрения, отношения к истинному православию. И действительно, в проповеди старца Зосимы любовь становится средством преобразования, перевоспитания порочного человека, что как бы предполагает затем и изменение социальной обстановки. По существу, здесь – зеркальное отражение прогрессистских, социалистических идей, согласно которым изменения общественных условий человеческого существования (не важно – насильственное или эволюционное) ведет и к изменению внутреннего мира человека, включая его этику, мораль, нравственность. Леонтьев очень зорко подметил взаимосвязь: «Демократический и либеральный прогресс верит больше в принудительную и постепенную исправимость всецелого человечества, чем в нравственную силу лица. Мыслители или моралисты, подобные автору “Карамазовых”, надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство общества. Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое, то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле»
[557]. Таким образом Достоевский, оказавший огромное влияние на молодое поколение россиян, косвенным образом поддерживал революционный общественный настрой, поскольку призывал не просто к любви сострадательной, то есть пассивной и жалостливой, а к «любви деятельной», активной, преобразующей, то есть агрессивной. В отличие от проповеди Толстого, в его проповеди «любовь» волей-неволей становилась синонимом воинственного прозелитизма, направленного на коренное преобразование души человека, человечества и мира. Здесь Достоевский очень сближался с проповедью «деятельной любви» Мартина Лютера
[558]. И именно это, деятельное, агрессивное, подчиняющее себе начало привлекло Сталина в проповеди Достоевского:
«Но доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно.
– Как? Чем?
– Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того, как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу»
[559].
Но что это за деятельная и самоотверженная любовь к ближнему, с помощью которой можно «убеждаться» в бытии Бога и в бессмертии души? Конечно же, это не та корыстная любовь, которая требовательно ждет ответной благодарности. Одна из посетительниц старца Зосимы в «припадке самого искреннего самобичевания» так прямо и сознается:
«Одним словом, я работница за плату, я требую тотчас же платы, то есть похвалы себе и платы за любовь любовью. Иначе я никого не способна любить»
[560].
Сталин отметил и эту реплику. Действительно, мало кто способен совершать добрые поступки, не получая встречного тока. Но проницательный Зосима почувствовал здесь лукавство, желание посетительницы заслужить похвалу за высказанную искренность:
«Если же вы и со мной теперь говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить за вашу правдивость, то, конечно, ни до чего не дойдете в подвигах деятельной любви; так все и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак»
[561].
Разобравшись с искренностью искренности посетительницы, Зосима предлагает развернутую характеристику того, что понимается под «деятельной» любовью: «Не пугайтесь никогда собственного вашего малодушия в достижении любви, даже дурных при этом поступков ваших не пугайтесь очень. Жалею, что не могу сказать вам ничего отраднее, ибо любовь деятельная сравнительно с мечтательною есть дело жестокое и устрашающее. Любовь мечтательная жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и чтобы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей свершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь же деятельная – это работа и выдержка, а для иных так пожалуй и целая наука»
[562]. Работа и выдержка – вот качества, которые Сталин особенно ценил в себе и людях. Конечно, как и всякий человек, он иногда позволял себе ничего не делать, то есть лень. Некоторые даже отмечали в нем длительные периоды ленивой задумчивости и прострации. Временами его захлестывали эмоции (все же кавказский человек!), причем не только приступы злобы и ярости, но и искреннего веселья, юмора и радости от полноты жизни. Но в целом он был чрезвычайно деятельным человеком, поскольку больше всего на свете любил власть. И терпением, выдержкой обладал отменной, чем резко отличался от многих своих кавказских соплеменников. Удачливый политический палач, изощренный социальный садист, осторожный и дерзкий интриган, он еще задолго до войны был убежден в особом своем предназначении, в особой исторической миссии, возложенной свыше на него. Все удачливые правители с древнейших времен и до наших дней явно или втайне считают себя любимцами богов, Провидения и даже Бога единого. Все более догадываясь, что он является ставленником и орудием «тайного замысла» высших сил, он к концу 30-х годов становился все более счастливым, а потому все более подозрительным. Его вера в себя была защищена вереницей удач и исполненных желаний, которые буквально преследовали его в последнее предвоенное десятилетие. И он очень боялся, что кто-то украдет его удачу. Отмечу, что счастье, которое он испытывал как победитель, как человек, который все может, показалось ему равным тому счастью, которое испытывает праведник, который перед лицом Бога тоже все может. Конечно, поводы для счастья разные, но чувства-то сходные. Именно поэтому Сталин не мог пройти мимо такой сентенции старца: